Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пожалев продрогшую служанку, Агнешка откинула капюшон, вышла из тени в лунный свет. Ядзя шарахнулась в сторону, заржал Вражко, старуха охнула, ухватилась за книгу.
— Что, девка, не признала матушку-барыню? — усмехнулась Агнешка, приближаясь. — И тебе почтение мое, нянюшка.
Старуха только фыркнула, пристально глянула в лицо девушке, словно тоже силилась припомнить, не виделись ли когда, но, не удостоив ответом, принялась шумно слезать с воза.
— Все ли тут? — переспросила Агнешка, косясь на стражников. Один уже завозился во сне — видно, отпускало сонное зелье. Немного подмешала Агнешка в воду: усыпить на час-полтора, чтоб разговору не мешали.
Нянька угрюмо разворошила сено на возу, откинула мешковину…
Агнешка едва не вскрикнула — сама не разобрала, от радости или от жалости. Он это был, княжий манус Иларий. Бледный. В перепачканной одежде. Ввалились щеки, залегли глубокие складки по углам рта. Боль и голод обвели серым глазницы. От тряпок, которыми были замотаны ладони мануса, шел тошнотворный кислый запах. Первым порывом Агнешки было размотать гадкие тряпки. Она уж схватилась было за юбку, нащупывая мази да мешочки с травами, но осеклась, заметив пристальный, недоверчивый взгляд старой книжницы, заставила себя опустить руки и отойти от повозки.
— Подойдет, — холодно ответила она на грозный взор няньки. — Вот. Передай госпоже, что Ханна все сделает.
Мнимая словница Ханна вытащила из рукава цветной платок, протянула старухе, но та не шевельнула рукой, отвернулась и пошла прочь, припадая на левую ногу. Мгновение недоуменно хлопавшая глазами Ядзя выхватила платок и, поклонившись едва не до земли, понеслась следом.
Агнешка привязала Вражко к подводе, взобралась на сено и тронула лошадку шагом, а потом и мелкой рысью, слушая, как позади вредная нянька распекает сонных стражей.
— Вот уж не думала, что придется к тебе, матушка, воротиться… Да только куда его теперь, полуживого, повезу. С раненым на новом месте не устроишься. А дома — и место глухое, лесное, и какая-никакая изба цела. Авось спасенной жизнью моя вина перед тобой, матушка, отмолится…
А дорога расстилалась перед ней широкой лентой, серебряной в свете луны, и вела, вела…
Сплошь выстеленное жемчужными облаками небо, до того висевшее на остриях елей, неожиданно сразу за поворотом ухнуло в реку. Растворилось синее в синем. Чайки, осколками облаков рассыпавшиеся по мелководью, всполошились, понеслись не то по воде, не то по небу, запричитали. Отозвались птицы в лесу — кто во что горазд: засвистели, зачирикали.
Усталые лошади бежали медленно, то и дело переходя на шаг. Откуда им было знать, что здесь, за поворотом дороги, где небо сливается с рекой, начинается другая земля — своя, родная, с детства проросшая в душу кривыми сосновыми корнями. Откуда им было знать: тот же светло-желтый песок, выгоревшие до топленого молока стебли травы да запыленные корзинки пижмы. Лошади рысили, понурив головы, даже не скосив черных глаз на пару выбеленных столбов по краям дороги. Третьи сутки мелькали по сторонам березняки да осинники, осинники да сосняки, сосняки да дубравы. Небеленые избы крестьян, источенные дождями да исчерченные молитвами жертвенные камни…
Видно, спешное было дело, раз гнало их — лошадей и седоков — почти без отдыха через три княжества. Да непростое дельце: гнало не прямоезжим путем, а окольным. В стороне оставались городки и большие шумные поселки, сельские ярмарки с крикливыми торговками и бьющими по рукам мужичками. Останавливались на ночь не на постоялых дворах, где хозяин — не мертвяк, а дородный, знающий цену себе и своему гостеприимству ведьмак или палочник. — завидев знатного гостя, так и стелется, так и лебезит. И овса в кормушку чужим лошадкам сыплет щедро, как сыну щей кладет. Ночевали на деревенских дворах: то ли каша наваристей, то ли девки сговорчивей. А с утра снова в путь.
И казалось лошадкам, что пути этому конца не будет. И коли приберет Землица их вместе с непутевым хозяином, то и там, в самой сердцевинке матушки-Земли будет он погонять лошадей, спешить невесть куда сломя голову.
Потому и не торопились лошадки, ступали без спешки, не ведая, что уж вот он, конец пути, за ближней рощицей. Что уж хозяин их почти дома. Мальчик-слуга тоже едва удерживал готовый сорваться с губ радостный крик. Да что там — и хозяин, сам еще мальчик, торопил унылых лошадей.
Почти дома.
И будто не изменилось здесь ничего за четыре года. Подрос на пару локтей веселый красный сосняк — да разве ж по нему, великану, приметишь. Блудный сын подрос не в пример меньше — едва на голову, да только уезжал мальчиком — обратно едет молодцем. Таким, что любой сказке богатырь. И в плечах широк, в кости крепок. Такой дубок не всякомуветру поклонится. А ресницы девичьи. И взгляд из-под этих ресниц не мужской тяжелый, каменный. Светлый взгляд, приветливый, доверчивый. С таким взглядом не в дружину наниматься. По свету идти с полным сердцем да с пустой сумой.
Скарб у молодца и правда был невелик, видно, не в привычке добром обрастать. Так и лошадке веселей, и лихому человеку соблазна меньше. И плащ на нем был простой, дорожный, без гербов — мол, ни ваших, ни наших, а того, у кого кошель толще. Лишь одну ценность путник держал при себе, поближе к правой руке, да подальше от чужих глаз — колдовскую книгу. И книга была не из простых — поправит молодец суму, и блеснет на солнце золотом застежка, сверкнут на ней самоцветы. Дорогая была книга — господская.
И тут уж осторожный да внимательный замечал помимо драгоценной книги, что, хоть и прост у путника плащ, да ткань хороша, с умом выбрана, с толком сшита. Хоть неприметен гнедой конек и седельце на нем неновое, да все: и конь, и седло, и всадник в седле — как из единого бруска искусным резчиком выстрогано. И конек — не простая понурая лошадка. Как девица-невеста, с норовом, с гонором, а на край света за миленьким, не жалея тонких ножек да подковок.
Да какая б за таким не пошла. И высок, и волос русый над бровями в кольца завивается. И весь, хоть и в пыли да в конском поту, а словно светом облитый.
И вокруг будто все к нему тянется, узнает, шепчет приветливо: вот и дома, Тадек, дома. Дома.
И все ему здесь уж родное, знакомое. И Руда в среднем течении широка и прекрасна в летней истоме. Разметалась во сне красавица, и выглянуло из зеленого шелка берегов искристое лазурное тело реки. Обманчиво-теплое на вид, изнеженное, в белых капельках чаек.
Рвануть бы с плеч плащ, бросить на руки мальчишке, скинуть все до исподнего — да прямо с желтого песчаного берега в синюю воду. И тут уж припомнит княжьему сыну истинный свой нрав гордая Руда — сдавит в ледяных объятьях, совьет руки-ноги тугими струями, спеленает как беспокойного младенца. Еле вырвешься, отплевываясь и стуча зубами, выберешься на неверных ногах на берег. А Руда смеется за спиной, играет искрами:
— Здравствуй, Тадек. Здравствуй, мой хороший.
— После, Руда, — улыбается молодец, торопит лошадку. — Успеем еще обняться… Сперва батюшка да братец, а уж тебе, ветреной молодухе, и обождать не грех.