Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но пока жив был император Александр, Ермолов был неуязвим, и враги его молчали. Государь, еще перед Отечественной войной пославший сказать ему, что “отныне все назначения его будут зависеть прямо от него” и что “он ни в ком не нуждается”, имел к Ермолову неограниченное доверие. Но переменилось царствование – и враги Ермолова подняли голову. В молодом государе уже были задатки недоверия к нему, а тут как раз случились такие обстоятельства, которыми интрига могла воспользоваться с тем, чтобы набросить тень и на личность Ермолова, и на его действия и намерения. Известия о внезапной кончине императора Александра, присяга цесаревичу Константину, отречение его от трона и присяга новому государю – следовали так быстро одно за другим, что, может быть, и заставили Ермолова, никогда не чуждого осторожности, промедлить с присягой императору Николаю несколько дней в ожидании подтвердительных известий; полагают, что он даже посылал нарочного в Крым к Воронцову узнать вернее о происшествиях. Но это промедление, находящее себе оправдание даже в смысле государственного благоразумия, сильные враги Ермолова могли истолковывать иначе, особенно в виду последовавших за восшествием на престол императора известных декабрьских событий.
Так или иначе, но положение Ермолова в высших петербургских сферах круто изменилось, и над головой его стали собираться черные тучи. По словам того же современника, “стало распространяться мнение, будто ермоловская слава, в которую до того верили,– только “славны бубны за горами”, что в управлении его много произвола, что министерских предписаний он редко слушается и на составленные в Петербурге проекты пишет резкие возражения, а что военные его подвиги – сущий дым: с нестройной толпой полудиких горцев всегда можно справиться. В доказательство же приводили, что он унимает и держит горцев в страхе при помощи такого запущенного и плохо обученного войска, как кавказские солдаты; говорили также, что он окружил себя слепо преданными ему людьми, как в гражданском, так и в военном управлении, которые трубят про его славу и делают между тем большие злоупотребления. По рукам ходила в Петербурге карикатура, изображающая кавказского солдата в изодранном мундире нараспашку, в синих холщовых широких шароварах, заправленных в сапоги, в черкесской папахе на голове, с маленьким котелком сбоку и с травянкой вместо манерки. Карикатура эта была подослана Ермолову из Петербурга в конверте от неизвестного лица.
Есть много темного, неразъясненного в этих обстоятельствах, и неизвестно, насколько имели успеха и силы интриги против Ермолова у самого государя. Но полгода спустя, в марте 1827 года, император уже выражает в письме к Дибичу надежду, что он “не позволит обольстить себя этому человеку (Ермолову), для которого ложь составляет добродетель, если он может извлечь из нее пользу, и который пренебрегает получаемыми приказаниями”.
И этих одних слов, которые не объясняются ни донесениями Паскевича, ни письмами Дибича, совершенно достаточно, чтобы показать, как глубоко интрига подкопала Ермолова в глазах государя. Положение его становилось для проницательного глаза настолько непрочно, что летом 1826 года, еще до персидской войны, его близкий друг статс-секретарь Кикин, приехавший лечиться на кавказские воды, предсказал ему близкое падение. “Вы настращали меня вашими пророчествами,– писал ему Ермолов год спустя,– вы предсказали мне удаление или справедливее назвать, изгнание из службы”.
При таких неблагоприятных для Ермолова обстоятельствах открылась персидская война, и открылась внезапно, во время мирных переговоров о границах, когда в Тегеране был чрезвычайный русский посол, и уже поэтому, казалось бы, не могла угрожать нашим пределам никакая опасность. На первых порах война приняла стремительный и угрожающий характер вторжения. Девятнадцатого июля весь Тифлис как громом поражен был вестью, что персияне уже в пределах Грузии, что малочисленные русские войска отступают и эриванский хан предает мечу и огню все христианское население. И эти вести не были особенно преувеличены. Между тем персияне шли не со стороны только Эривани. В это же время сорокатысячная персидская армия, под личным начальством Аббас-Мирзы, вступила в Карабаг. Ермолов дал приказание войскам отступать и сосредоточиваться к Тифлису, но и это приказание уже не поспело вовремя: стоявший в Карабаге сорок второй егерский полк был отрезан и заперт в Шуше, один батальон его, захваченный в Горюсах, истреблен и потерял орудия. Персияне обложили Шушу, заняли Елизаветполь и отделили часть своих сил для возмущения мусульманских провинций; конные партии неприятеля проникали в самую Иверию и предавались грабежу в семидесяти верстах от Тифлиса. В Тифлисе началась паника.
Не ожидая внезапного нападения, по-азиатски, без объявления разрыва, Ермолов, однако, вопреки петербургским взглядам, давно уже видел неизбежность войны с Персией. Еще при императоре Александре он неоднократно писал в Петербург, что Персия воспользуется первым случаем, чтобы попытаться возвратить от России мусульманские провинции, просил подкреплений и в этой переписке вооружил против себя тогдашнего министра иностранных дел графа Нессельроде резкой критикой его взглядов на азиатские дела. Император, упоенный мировой славой в стенах Парижа, был теперь решительным противником всякой войны, и Ермолов, благодаря министерству, получал, вместе с отказом в подкреплениях, предписания сохранять мир с Персией, хотя бы даже и ценою некоторых уступок. При новом царствовании взгляды министерства получили еще большую устойчивость, и поведение Ермолова по отношению к нему подверглось резкому осуждению; отсюда-то именно и выходили обвинения его в произволе, в неисполнении министерских предписаний и в резкости возражений на петербургские проекты.
Теперь, когда персидское вторжение, совершившееся так внезапно, оправдало предвидения Ермолова, он естественно должен был вернуться к старым своим соображениям. Нет сомнения, что можно было открыто и прямо встретить врага с теми силами, какие у него были под рукою, и рядом побед над нестройными персидскими полчищами рассеять надвигающуюся опасность, но эти победы достались другому, а он вновь и вновь просил подкреплений. В воззрениях Ермолова необходимо допустить роковую ошибку, которая не могла не привести его к крупнейшим недоразумениям. Персидская армия, сильная только численностью, представлялась ему опасной, требующей для отпора сильного численностью же русского войска. Поверенный в делах при персидском дворе, любимец Ермолова, Мазарович, писал ему постоянно, что персидские войска теперь уже не те, которые так легко били Цицианов и Котляревский, что под влиянием Англии они превратились в настоящие европейские войска, стройно двигавшиеся и снабженные превосходной артиллерией; можно было ожидать, что английские офицеры будут руководить действиями этих войск, и малочисленные русские батальоны, разбросанные на обширном пространстве, рисковали бы очутиться в положении весьма непрочном и тяжком. С другой стороны, край, в который вступали неприятельские войска, тот край, где столько было еще враждебных нам элементов, где сам Ермолов испытал столько предательств и возмущений, не внушал ему доверия; можно было думать, что с появлением персиян одна за другой встанут провинции – и борьба еще более усложнится. Ермолов под влиянием преувеличенной осторожности, на которую, без сомнения, имела влияние и шаткость его собственного положения, не вышел, как бы следовало, сам навстречу неприятеля, а напротив, в своих донесениях государю представил наступившие обстоятельства в виде несоразмерно опасном. И скоро дела приняли такой оборот, что их легко уже было повернуть против Ермолова.