Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после дела Оппенгеймера в Принстон навестить Эйнштейна приехал Эдлай Стивенсон. Этот человек, пользовавшийся особой симпатией интеллектуалов, в 1952 и в 1956 годах был кандидатом в президенты от демократов. Эйнштейн сказал, что озабочен тем, как политики нагнетают страх перед коммунизмом. Стивенсон отвечал осмотрительно. Русские действительно представляют угрозу. После непродолжительного обмена любезностями Стивенсон поблагодарил Эйнштейна за поддержку в 1952 году. Благодарить не стоит, ответил Эйнштейн, он сделал это только из-за того, что Эйзенхауэр нравился ему еще меньше. Стивенсон сказал, что рад столь честному ответу, и Эйнштейн решил, что он не так уж напыщен, как ему показалось вначале29.
В какой-то мере неприятие Эйнштейном Маккарти связано с его страхом перед фашизмом. Он чувствовал, что для Америки самая страшная внутренняя угроза исходит не от подрывной деятельности коммунистов, а от тех, кто использует страх перед коммунистами для подавления гражданских свобод. “Собственные коммунисты представляют для Америки несравнимо меньшую угрозу, чем истерические поиски тех нескольких коммунистов, которые здесь имеются”, – заявил он лидеру социалистов Норману Томасу.
Даже незнакомым людям он без обиняков демонстрировал свое раздражение. “Мы уже далеко зашли по пути установления фашистского режима, – написал он в ответ на одиннадцатистраничное письмо некоего ньюйоркца, с которым никогда не встречался. – Совершенно очевидно, что общее положение дел здесь напоминает происходившее в Германии в 1932 году”30.
Некоторые коллеги боялись, что высказывания Эйнштейна навлекут неприятности на Институт. Он шутил, что поседел именно из-за этих забот. Действительно, он испытывал ребяческое, чисто американское ликование от свободы говорить то, что чувствует.
“На моей новой родине я стал чем-то вроде enfant terrible из-за неспособности молчать и принимать все происходящее за чистую монету, – написал он королеве-матери Бельгии Елизавете. – Кроме того, я уверен, что старики, которым уже нечего терять, должны быть готовы говорить от имени тех, кто по молодости стеснен гораздо сильнее”31.
Он даже серьезно, хотя и с долей шутки, объявил, что не стал бы профессором, если бы тогда политика устрашения была такой же, что и сейчас. “Если бы я опять стал молодым и должен был решить, как зарабатывать на жизнь, я бы не пытался стать естествоиспытателем, ученым или учителем, – в раздумье сказал он Теодору Уайту из журнала Reporter. – Я предпочел бы стать водопроводчиком или разносчиком в надежде, что все же хоть какая-то независимость у меня будет”32.
После этого он получил почетный членский билет профсоюза водопроводчиков, а по всей стране вспыхнули жаркие дискуссии об академических свободах. Даже несколько легкомысленное замечание Эйнштейна содержало в себе большой заряд энергии.
Эйнштейн был прав: академическая свобода была под угрозой, а разрушенные научные судьбы стали реальностью. Например, выдающийся физик-теоретик Давид Бом, работавший с Оппенгеймером и Эйнштейном в Принстоне и уточнивший некоторые положения квантовой механики, был вызван на Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности. Бом сослался на Пятую поправку к Конституции, потерял работу и в конце концов был вынужден перебраться в Бразилию.
Тем не менее замечания Эйнштейна, как и его жалобы на судьбу, содержали в себе некоторое преувеличени. Несмотря на неполитичные высказывания, не было серьезных попыток ни заставить его замолчать, ни поставить под угрозу его работу. Даже похожие на дешевый фарс попытки ФБР составить на него досье не ограничивали свободу самовыражения Эйнштейна. К концу следствия по делу Оппенгеймера оба, и он, и Эйнштейн, по-прежнему находили приют в своем принстонском раю, свободные думать и говорить все, что им придет в голову. Тот факт, что их лояльность вызывала сомнения, что порой их лишали допуска к секретным работам, позорен. Но это совсем не походило на обстановку в нацистской Германии, хотя Эйнштейн иногда так и говорил.
Эйнштейн и некоторые другие беженцы склонны были, и это понятно, видеть в маккартизме скорее сползание в черную дыру фашизма, а не взлеты и падения, которые случаются в демократических государствах. Оказалось, что, как и всегда, американская демократия выправилась сама. В 1954 году Маккарти был с позором сдан в архив, чему способствовали армейские юристы, его коллеги по Сенату и такие журналисты, как Дрю Пирсон и Эдвард Р. Мэрроу. Когда была опубликована стенограмма заседания по делу Оппенгеймера, это в той же мере нанесло урон репутации Льюиса Штрауса и Эдварда Теллера, как и репутации Оппенгеймера.
Эйнштейну были непривычны политические системы, способные к самоочищению. Он недооценил, насколько упругой может быть американская демократия и какова воспитанная ею свобода личности. Поэтому какое-то время его неодобрение нарастало. Но от полной потери надежды Эйнштейна спасла ироническая отстраненность и чувство юмора. Умереть ожесточенным человеком он не планировал.
В марте 1954 года, на свой семьдесят пятый день рождения, Эйнштейн получил от медицинского центра неожиданный подарок – домашнего попугайчика, которого оставили в коробке у него на крыльце. Для попугая путешествие было трудным, и он казался замученным. В это время Эйнштейн встречался с женщиной по имени Джоанна Фантова. Она работала в одной из библиотек Принстонского университета, а познакомились они еще в 1920-х годах в Германии. “После выматывающего путешествия попугайчик кажется подавленным, и Эйнштейн пытается подбодрить его шутками, которые птица, похоже, не ценит”, – записала она в своем замечательном дневнике, который она вела по следам их свиданий и разговоров1.
Попугайчик оправился, повеселел и вскоре ел с руки Эйнштейна, но у него обнаружилась инфекция. Надо было делать уколы, и Эйнштейн боялся, что птичка не выживет. Но попугайчик был крепким и оправился уже после двух инъекций.
Так же и Эйнштейн раз за разом приходил в себя после приступов анемии и болей в желудке. Но он знал, что аневризма брюшной аорты должна вскоре привести к летальному исходу. Было видно, что он спокойно относится к тому, что и сам смертен. У могилы физика Рудольфа Ланденбурга, с которым они вместе работали в Берлине, а затем и в Принстоне, Эйнштейн, прощаясь, произнес слова, которые, казалось, относит к самому себе. “Коротко это существование, как мимолетный визит в странный дом, – сказал он. – Тропа, по которой предстоит пройти, слабо освещена мерцающим сознанием”2.
Казалось, он чувствует, что последний переход, который ему предстоит преодолеть, как бы в порядке вещей, но есть в нем и что-то мистическое. “Странно в старении то, что постепенно утрачиваешь способность отождествлять себя со здесь и сейчас, – написал Эйнштейн своему другу, королеве-матери Бельгии. – Кажется, будто тебя в одиночестве переместили в бесконечность”3.