Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты теперь пойдешь туда?
— И предотвращу несправедливость, грозящую Моосбругеру? Нет; я ведь даже не знаю, действительно ли несправедливо с ним поступают! Что я знаю о нем! Один раз я мельком видел его на суде, да еще прочел кое-что из того, что о нем написано. Это как если бы мне пригрезилось, что кончик твоей груди как лепесток мака. Вправе ли я на этом основании уже считать, что он и правда лепесток мака?
Он задумался. Бонадея тоже задумалась. Он думал:
«И в самом деле, человек, даже если смотреть на него трезво, значит для другого человека немногим больше, чем ряд сравнений». Бонадея, подумав, пришла к результату: «Давай уйдем отсюда!»
— Это невозможно, — ответил Ульрих, — спросят, куда я делся, и если выплывет что-нибудь насчет твоего прихода, это вызовет ненужный шум. Молчание у темного окна и что-то, что одинаково неразличимо для них могло быть октябрьской ночью, январской ночью, шерстяной тканью, болью или счастьем, снова соединило их.
— Почему ты никогда не делаешь самого простого? — спросила Бонадея.
Он вспомнил вдруг один сон, который видел, вероятно, недавно. Он принадлежал к тем, кто редко видит сны или, во всяком случае, никогда их не помнит, и ему было странно то, как это воспоминание вдруг открылось и впустило его. Он много раз тщетно пытался пересечь крутой склон горы, и каждый раз сильная тошнота гнала его назад. Без каких-либо объяснений он знал теперь, что этот сон относится к Моосбругеру, хотя тот и не фигурировал в нем. Сон этот — сновидения ведь часто имеют много разных смыслов — давал также физическое выражение тщетным усилиям его ума, то и дело последнее время проглядывавшим в его разговорах и действиях и как нельзя более походившим на ходьбу без дороги, не ведущую дальше какой-то определенной точки. Он не мог не улыбнуться по поводу наивной конкретности, с какой это изобразил его сон: гладкий камень и осыпающаяся земля, кое-где — остановкой или целью — одинокое дерево и еще стремительный рост крутизны при ходьбе. Он одинаково безуспешно пытался подняться и спуститься, и ему уже становилось дурно, когда кто-то, кто шел вместе с ним, сказал: довольно с нас, внизу в долине есть ведь удобная дорога, которой все пользуются! Это было достаточно ясно! Ульриху, кстати сказать, показалось, что лицо, находившееся там с ним, вполне могло быть Бонадеей. Может быть, ему и правда приснилось также, что кончик ее груди как лепесток мака; что-то бессвязное, что могло показаться ищущему чувству широким, зазубренным и лилово-багровым, выделилось, как туман, из еще не освещенного угла его сновидения.
В этот миг наступила та светлая ясность сознания, когда одним взглядом видишь его кулисы и все, что среди них происходит, хотя описать увиденное никак нельзя. Отношение, существующее между сном и тем, что он выражает, было ему известно, оно было тем самым отношением аналогии, метафоры, которое уже часто занимало его. Метафора содержит правду и неправду, для чувства неразрывно друг с другом связанные. Если взять метафору такой, какова она есть, и придать ей по образцу реальности доступную чувствам форму, получатся сон и искусство, но между ними и реальной, полной жизнью стоит стеклянная стена. Если подойти к метафоре рационалистически и отделить несовпадающее от точно совпадающего, получатся правда и знание, но чувство окажется уничтоженным. По образцу определенных племен бактерий, расщепляющих органическую субстанцию на две части, племя человеческое разлагает первоначальное бытие метафоры на твердую материю реальности и правды и на стекловидную атмосферу догадки, веры и артефакта. Кажется, никакой третьей возможности, кроме этих двух, нет; но как часто что-то неопределенное принимает желательный оборот, если берешься за дело без долгих раздумий! Ульриху казалось, что среди путаницы закоулков, через которую его так часто вели его мысли и настроения, он стоит теперь на главной площади, откуда все начинается. И кое-что из всего этого он сказал Бонадее в ответ на ее вопрос, почему он никогда не делает самого простого. Она, наверно, не поняла, что он имел в виду, но у нее безусловно был великий день; она минуту подумала, крепче прижалась плечом к Ульриху и, подводя итог, сказала: — Во сне ты ведь тоже не думаешь, просто с тобой происходит какая-нибудь история! Это было почти правдой. Он пожал ей руку. У нее вдруг снова появились на глазах слезы. Они очень медленно потекли по ее лицу, и от вымытой их солью кожи поднялся не поддающийся определению аромат любви. Ульрих вдохнул его и почувствовал томительную тоску по этой туманной скользкости, по непринужденности и забвению.
Но он совладал с собой и нежно повел ее назад к двери. — Теперь ты должна уйти, — сказал он тихо, — и не сердись на меня, я не знаю, когда мы увидимся, у меня сейчас много хлопот с самим собой! И чудо случилось.
Бонадея не оказала никакого сопротивления и не сделала никаких раздраженно-выспренних замечаний. Она больше не ревновала. Она почувствовала, что с ней происходит какая-то история. Ей хотелось укрыть его, обняв; ей чудилось, что его надо спустить на землю; всего больше хотелось ей перекрестить его лоб, как то она делала со своими детьми. И это показалось ей таким прекрасным, что она и не подумала увидеть в этом конец. Она надела шляпу и поцеловала его, а потом поцеловала еще раз через вуаль, нитки которой стали от этого горячими, как раскаленные прутья решетки. С помощью Рахили, караулившей у двери и подслушивавшей, Бонадее удалось незаметно исчезнуть, хотя гости уже начали расходиться. За это Ульрих сунул в руку Рахили щедрые чаевые и сказал несколько слов в похвалу ее отваге; то и другое так воодушевило Рахиль, что ее пальцы — она не отдавала себе в этом отчета — долго держали вместе с деньгами и его руку, пока он, рассмеявшись, ласково не похлопал по плечу девушку, которая вдруг залилась краской.
В этот вечер гостей в доме Туцци было уже не так много, как прежде, интерес к параллельной акции ослабел, и те, кто пришли, удалились раньше обычного. Даже появление его сиятельства в последнюю минуту — он, кстати сказать, казался озабоченным, мрачным и был в дурном настроении, потому что его смущали полученные им сведения о националистических происках против его детища, — даже его появление не могло приостановить этой утечки. Гости несколько задержались в ожидании, что его приход означает, чего доброго, какие-то особые новости, но видя, что это не так и что до присутствующих ему вообще мало дела, ушли и последние. Поэтому, появившись снова, Ульрих, к своему ужасу, обнаружил, что комнаты уже почти пусты, и вскоре в покинутых апартаментах остался только «самый узкий круг», дополненный лишь начальником отдела Туцци, который тем временем вернулся домой. Его сиятельство повторял:
— Восьмидесятивосьмилетнего императора-миротворца можно, конечно, назвать символом; в этом заключена великая мысль; но надо вложить в это и какое-то политическое содержание. Ведь совершенно естественно, что иначе интерес ослабеет. То есть то, что от меня, знаете ли, зависит, я сделал; немецкие националисты негодуют из-за Виснечки, уверяя, что он славянофил, а славяне тоже негодуют, уверяя, что на министерском посту он был волком в овечьей шкуре. Но из этого вытекает только, что он и есть подлинный, стоящий над партиями патриот, и я от него не отступлюсь! С другой стороны, все это надо срочно дополнить какими-то мероприятиями в области культуры, чтобы дать людям что-то положительное. Наш референдум для учета пожеланий заинтересованных слоев населения продвигается вперед слишком медленно. Австрийский год или год всего мира — вещь прекрасная, но, скажу вам, всякий символ должен мало-помалу становиться чем-то подлинным; другими словами, пока это символ, я тешу им свою душу и еще ничего не знаю, но позднее я отворачиваюсь от зеркала своей души и делаю что-то совсем другое, что снискало тем временем мое одобрение. Понятно ли, что я хочу этим сказать? Наша любезная хозяйка делает все, что в ее силах, и здесь уже много месяцев говорят о действительно важных вещах, но интерес тем не менее ослабевает, и у меня такое чувство, что скоро нам придется решиться на что-нибудь; не знаю, на что, может быть, на пристройку второй башни к собору святого Стефана или на создание кайзеровской и королевской колонии в Африке, это почти безразлично. Ведь я убежден, что в последний момент из этого может выйти и что-нибудь совсем другое. Главное — это вовремя запрячь, так сказать, изобретательность участников, чтобы она не пропала! У графа Лейнсдорфа было ощущение, что он произнес полезную речь. Для ответа от имени остальных слово взял Арнгейм.