Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это произойдет потом… Это произошло потом, лет десять спустя. Я сняла на видео смерть Близнецов. И после этого вспомню тебя… вспомнила тебя и поняла, что все глаголы надо было употреблять только в прошедшем времени. Истина в перфекте — Inperfectumusveritas. Рассматривая все в системе перфекта, тебе уже было все равно, кто убил кого — самолеты Близнецов или Близнецы, ставшие на их пути, убили «Боинги». И вот я сейчас спросила у тебя: употребление глаголов только в перфекте было выражением твоей философии?
— И вот я ответил тебе… Но прежде хотел бы выразить благодарность за то, что перешла со мной на ты… Ты словно почувствовала, что эта наша встреча в Нью-Йорке, в твоей студии на Манхэттене, отлетела от земли и стала вечной. Да, это выражение моей философии — употребление глаголов только в прошедшем времени. Я ответил на твой вопрос. Хотя ты так и не родила от меня, то есть так нигде и не опубликовала наше интервью. Никогда я не узнал, прослушала ли ты диктофон или все стерла, рассердившись на меня за мой дурацкий тон и мои фривольные пассажи, как ты изволила выразиться. Но в свое оправдание я уже сказал тебе, пользуясь идеей inperfektumusveritas, представляющей всю нашу прошлую жизнь как единый косм вечности, что в этом прошлом или в этом косме не оказалось ничего такого, ради чего не хотелось бы никого убивать и никогда не хотелось бы умирать. И только тогда, когда это вечное прошлое стало на несколько минут нашим ближайшим будущим — за несколько минут до того, как Близнецы сложились, один за другим, в Обратном Взрыве Армагеддона, из верхних этажей молодая женщина нежным срывающимся голосом говорила сквозь слезы по телефону на автоответчик мужу:
«Милый, я только теперь поняла, каким раем была наша с тобой жизнь, ты дал мне не меньше, чем Господь Бог, нет, ты дал больше, чем даже сам Господь Бог, и я Ему высказала бы слова благодарности за то, что Он нас соединил, — если бы не умерла скоро».
Значит, в этот день 11 сентября, после восьми утра, мы услышали с тобой — где бы ни был в то время каждый из нас, — как тело Жизни На Земле заговорило нежным женским голосом, в то время как в это тело вонзились, один за другим, два стреловидных самолетика, начиненных, напитанных, перенакачанных — до разрыва бортовой обшивки — адом взаимной человеческой ненависти, имя которому Хайло Бруто. Он, этот Хайло Бруто, заставил меня раз и навсегда только и помнить о нем, вызвал во мне могучее нежелание лететь вместе с ним в одну и ту же сторону, будь то рейс в самолете или полет на космическом шаре Земля.
Я был один из братьев Близнецов Манхэттенских, которых звали Джеби и Свинги, только забыл, кем я приходился — Джеби или Свинги, — и когда каждому из нас по очереди вонзались в грудь стрелы Армагеддона и там взрывались, разворачивая нам стальные кишки и забрызгивая рваную стерву труб и арматуры огненным Хайло Бруто, — над тем этажом, внутри которого взорвался самолет и взрыв разрубил меня поперек груди — на закипавший и вспучивающийся багровый бетон этажного перекрытия вышла из своего офиса женщина в бирюзовой складчатой юбке чуть выше колен, в белой строгой блузке. Подняв голову и при этом привычным, неосознаваемым движением тряхнув густыми пышными волосами цвета зрелой пшеницы, эта привлекательная, высочайшей цивилизованности, почти неземная по чистоте и культуре тела женщина обратилась ко мне:
— Джеби, никуда не лети дальше с этим Хайло Бруто! Лучше спрыгивай с земли и вернись назад, туда, откуда начал путь…
Затем женщина вспыхнула светлым пламенем и мгновенно сгорела на багровом вздувшемся бетоне.
Значит, меня звали Джеби; а моего брата-близнеца, стало быть, Свинги; мы оба любили бокс и воображали себя братьями Спинкс; по ночам, когда нам казалось, что нас никто не видит, мы потихонечку боксировали; и вот не под моими ударами, а оттого, что расплавился стальной позвоночник, рухнул вниз, словно провалился сквозь землю, брат мой Свинги; а вскоре и я проделал тот же путь — и навсегда слетел с орбиты Земля, этой несчастной планеты несчастных людей, которые осуществились в метафизической системе Мара и которые ничему путному не научились с помощью разума, что даровал им Вершитель Мира, Имя Которого Неизвестно. Научились эти люди только изощренно убивать друг друга.
И вот поэтому, дорогая С. Т. Рощина, я начал слагать книгу исключительно на глаголах прошедшего времени, на эфемерных страницах, я сбросил себя в открытый космос — и оттуда решил кинуть свежий первозданный взгляд на нашу человеческую жизнь — и искать ее прошлый смысл не в том животном, брюхотном, утробном бурчании Хайло Бруто, смертельная ядовитость которого для жизни уже доказана, а в соловьином щебете моей гипотезы, имя которой в американском варианте было «С. Т. Рощина».
Я ей дал тогда интервью, а она мне ничего не дала, хотя и завлекала, и намекала всячески — о том, что носила в себе под канареечного цвета кофточкой и твидовой юбкой, словно цветущую беременность, — то самое, что я искал, меняясь и перерождаясь, уже многие тысячи лет своего жизненного похода: радости рая на земле. Но в какой-то момент я С. Т. не поверил и, вежливо попрощавшись, покинул ее студию и на такси вернулся в кампус Колумбийского университета на Бродвее, где размещалась группа приглашенных в Америку русских писателей. В упомянутый выше пресловутый момент мне было дано великое откровение, словно гению, что вся Америка внутри своей исторической утробы никогда не ощущала райских блаженств, сколько бы долларов ни напечатала и сколько годовых солнцевращений бы ни прошла за свое существование. Нет! Не в эту сторону мне надо было смотреть и не внутри Америки рай земной высматривать — на этом месте от самого начала и до самого конца не выпадало ни кусочка от райского пирога, который Бог обещал испечь для сочиненного Им человечества.
Итак, ничего путного не добившись ни от Лиз Ричмонд, которая много дала и ничего не взяла, и ни от С. Т. Рощиной, которая ничего не дала, а взяла только интервью — да и то не родила его, — я оставил в покое США и двинулся в Южную Америку.
А полосатую рыбку Земфиру все-таки было жалко.
Еще на острове LaGomera Канарского архипелага, когда при новой инкарнации с помощью магических слов, что между мною и Александром ничего не стояло, я оказался в эолите, на заре каменного века, который многие научные схоласты называли веком золотым, — меня захватила прелесть самого невинного и простого существования охотника-камнеметателя, когда все жизненные проблемы можно было решить, бродя по горам и долам с камнем в руке.
Гуляя в эолите и увлеченно давая имена всему и вся на свете, что ни попади на глаза, я однажды разжигал свой последний в той райской жизни костер, которому имя было Александр. Теперь же, собравшись погулять по Южной Америке, я вспомнил про весельчака-орангутанга из зоопарка Парамарибо, показанного в телевизионной передаче про животных, — тоже по имени Александр, между которым и мною также ничего не стояло, не висело, не лежало, — и я оказался перед его клеткой, где постоянно толпилось множество хохочущих суринамцев и суринамок, бразилианцев и бразилианок, с детьми и без оных, а также немало бледноногих американских туристов и туристок в шортах. Перед ними, за мощными крутыми прутьями кованой ограды, лениво развалившись на камнях, царственно кривлялся громадный, лысый, бородатый, лохматущий, апельсинового цвета Саша Бронски. Он, впрочем, и косил глазками невероятной звериной хитрости, как у боксера Тайсона, заворачивал на эти глаза вывернутую верхнюю губу с налипшими табачинками от разжеванного сигаретного окурка, обнажал мокрые бурые клыки чудовища — и смеялся, смеялся над жалкой и пустой человеческой жизнью. Словно Диоген посреди Афинской площади, орангутанг онанировал на своем красном здоровенном елдорае — с неподобающей такому массивному зверюге суетливой скоростью. Толпа с хохотом и азартными женскими визгами начинала распадаться перед клеткой, утаскивая детей от греха подальше, и вскоре перед онанирующим Александром Бронски остался я единственный. Он все тем же прежним наглым взглядом был уперт в мою сторону, но как будто не видел меня или смотрел куда-то вдаль сквозь мою сущность. Одновременно для удобства перемены в позиции своих рук — верхними длинными ухватился теперь за сук дерева над головою, а короткой нижней рукой стал шуровать с еще более умопомрачительной скоростью.