Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот ведь незадача! Кажется, впервые я принимаю гостя мужеского пола, а платье такое затрапезное!
Взбудораженная, я забываю спросить, кто почтил меня присутствием, и за ту минуту, пока Нэнси приводит гостя, на ум мне приходит совершеннейшая глупость, такая, что вымолвить стыдно. Но разве не об этом пишут в романах? Сначала джентльмен пренебрегает тобой на балу, а потом оказывается, что он влюблен в тебя по уши, да еще и при деньгах…
Даже хорошо, что глупость эта не успела оформиться в надежду, потому как вслед за горничной входит не кто иной, как мистер Джулиан Эверетт. Одет он по-воскресному, в строгий, но ладно скроенный сюртук темно-синего сукна, с галстуком на два оттенка светлее. Рыжеватые волосы гладко зачесаны набок, пробор прямой, как под линеечку.
Сдержать разочарованный вздох непросто, но мне это удается.
— Мистер Эверетт? — встаю я, когда горничная оставляет нас наедине. — Не ожидала увидеть вас так скоро.
— Мисс Фариваль… — Гость кланяется, что при его немалом росте и худобе выглядит так, словно тростник надломили. — Как жаль, что я не застал вас в церкви. Пришлось испросить у мадам Ланжерон разрешение посетить вам на дому. Иначе как бы я передал вам подарок?
Резко втягиваю воздух. Неужели веер? По нашим креольским обычаям именно веер, подаренный девушке, знаменует собой начало помолвки. Но мистер Эверетт выуживает из кармана темно-зеленый, ничем не примечательный томик. Беру подношение с опаской — вдруг это собрание чьих-то проповедей? Но нет, это «Базар гоблинов и прочие стихи» некоей Кристины Россетти.
— Откройте же книгу!
На фронтисписе изображена весьма, надо заметить, мускулистая блондинка, которая остригает свой локон, пока вокруг нее толпятся мыши и совы. В лапах они держат подносы с фруктами — недаром такие упитанные! На противоположной странице та же девица спит в обнимку с другой. Белиберда какая-то. Что бы сестра Евангелина ни говорила про полет мысли, фантазия тоже бывает чрезмерной.
Тем не менее я вежливо благодарю дарителя. Откуда ему знать, что я не очень-то люблю читать о фруктах и мышах?
— Вы сказали, что рассчитывали увидеть меня в церкви. Так вы католик?
Утвердительный кивок.
— Но разве в Англии католики имеют право заниматься политикой?
— У вас устаревшие сведения, мисс Фариваль. С тех пор как в тысяча восемьсот двадцать девятом году был принят билль об эмансипации католиков, сыны Римской церкви получили право заседать в парламенте. Да и вообще, католичество нынче в моде. В начале века на него смотрели как на пережиток темных веков, ныне же — как на реликвию времен рыцарских, благородных. Пожалуй, художники-прерафаэлиты сделали для католичества больше, чем кардинал Ньюмен[18]и его коллеги из Оксфорда.
Я киваю, хотя для понимания всего того, о чем он говорит, мне явно не хватает широты кругозора.
— Просто я не ожидала встретить католика-янки… то есть англичанина.
— А я не совсем англичанин. Я англо-ирландец из Белфаста. А это все равно что мулат, — усмехается он. — От моего отца, Томаса Эверетта, мне досталось лошадиное лицо, а от матушки, урожденной Кэтлин О’Грейди, — веснушки и вера. Сочетание, как видите, своеобразное. Будь во мне одна только ирландская кровь, я показался бы вам милее.
— Да вы и так весьма… пригожий, — дипломатично замечаю я.
Бабушка твердила, что мужчинам нужно лить патоку в уши, пока она у них из… гм… носа не потечет.
— Вы так думаете? — приосанивается Джулиан. — Что ж, мне тоже есть что про вас сказать, мисс Фариваль.
Картинным жестом он просит у меня книгу и, распахнув ее на последней странице, читает:
Лучше друга, чем сестрица,
Не найти на всей земле:
Ободрит, коль грустны, мы,
К свету выведет из тьмы,
Не позволит оступиться
И оплотом будет нам
— Кажется, я разгадал ваш секрет. Вы держитесь скованно, даже чопорно, но в душе вы преисполнены доброты. После службы мисс Дезире Фариваль поведала мне, что вы не раз уберегали ее от бед. В этом вы вся. Забота об окружающих — это ваша суть. Значит, с подарком я не прогадал! Он вам подходит идеально.
Бабушка была права, говоря, что кавалеры делятся на два типа. Целуя девице ручку, одни представляют, что эта самая рука будет качать колыбель их малыша, а другие — что она потискает их за… ну… вы меня поняли. Мой знакомый, видимо, принадлежит к первой категории. Британец, и этим все сказано.[19]
— Вас привлекла моя бескорыстная заботливость?
«А не красота», — добавляю я мысленно. Мог бы и солгать, я не возражаю.
— Не только она. Скорее уж я почувствовал в вас родственную душу.
«Я кажусь вам подходящим тестом, из которого можно слепить даму-благотворительницу?» — вворачиваю я шпильку, но про себя. Про себя я часто блещу остроумием.
— Ведь у меня тоже есть сестра, мисс Фариваль.
Он задумчиво листает книгу, и передо мной проскакивают страшные картинки каких-то полулюдей-полузверей. Наверное, это и есть гоблины.
— Вернее, была, — поправляет себя гость. — Так непривычно говорить об Эмили в прошедшем времени.
— Вашей сестры не стало?
— Да. Я присматривал за ней хуже, чем вы за мисс Дезире Фариваль. Или чем Лиззи за Лорой. — Он постукивает согнутым пальцем по корешку книги.
«Я помолюсь за вашу сестру», — изрекла бы на моем месте Мари. Или — «Теперь она среди ангелов». А я — что я-то могу сказать?
— Мне очень жаль. Как она умерла?
— Поэт бы сказал, что от загубленных надежд, медик — от запущенного туберкулеза. Она прозябала в Руане, с ребенком на руках, а я приятно проводил время в Оксфорде, готовясь к регате в перерывах между кутежами.
— Значит, Марсель Дежарден сын вашей сестры? Он на вас совсем не похож.
— Да и на нее тоже. Зато копия своего отца-авантюриста. С лица, я хотел сказать, характер-то у Марселя совсем иной, тут Эмили постаралась.
— А как так получилось, что ваша сестра вышла замуж за француза?
Он проводит пальцем по воротничку, такому жесткому от крахмала, что о край можно порезаться. Когда он напрягает пальцы, суставы у него сухо щелкают, но меня это не отвлекает.
— Начать мне придется издалека. До того как выйти замуж, моя мать была особой смешливой, вечно пела про розы из Бларни. Но отец быстро отучил ее от веселья. Как там у Браунинга? «Я дал приказ, и все ее улыбки закончились»[20]. Днем отец уходил на фабрику, пока от стрекота станков у него не начиналась мигрень, и домой мог вернуться в любой момент. Дома же требовал абсолютной тишины. Пение, смех, болтовня — все это было нам неведомо. Тишина стояла, как за тюремной трапезой. По воскресеньям мы ходили в церковь, где даже гимны читали речитативом. Порой мне кажется, что именно тишина в конечном счете свела в могилу мою матушку.