Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На водах было общество. Целый день пили воду, слабило живот, слегка худели, по вечерам гуляли и набирали потерянное горячими яблочными штруделями. Кузина и там завела роман. А она, накупив с десяток платьев, не спала пару ночей – не привыкла так тратиться! А обувь, и сумочки, и духи! Maman одобряла:
– Вот теперь ты женщина, теперь ты дама! А то все коз пасешь в своей деревне.
Скучала по дочке и мужу, жалела потраченных денег, тяжело вздыхала и засыпала лишь под утро.
Возвращались радостно, с подарками, отдохнувшие, всех обняла – дочку, мужа. Все здоровы, слава Богу. Смущенно показывала мужу наряды – он одобрительно кивал. Дома наконец стала крепко спать.
И снова лето, деревня, все то же, тот же ритм, только заезжает почаще и сидит подольше сосед-помещик. Пьет чай, молчит и подолгу ей смотрит в глаза. А она… она краснеет, как девица, и опять не спит. И нет рядом ни maman, ни кузины – и не с кем словом перемолвиться. И идет она на свидание с ним в беседку ночью (как банально!), и целует его, как никогда не целовала мужа, и наутро понимает, что погибла. Словом, случается с ней то, что случается с каждой женщиной хотя бы один раз в жизни наверняка.
И не знает она, бедная, что ей делать. На этот вопрос в ее любимой книге ответа нет. Но все решается, как всегда, само собой. Соседа вызывают спешные дела в Петербург, и она остается одна на территории их любви. Ходит кругами, и почти воет от тоски, и гладит рукой их скамейку, и целует курительную трубку, которую он позабыл, – это все, что у нее осталось от их любви. И плохо варятся варенья этим летом, и плохо солятся рыжики и маринуются огурцы. Молоховец была бы ею недовольна.
Но подошло время собираться домой, и она, бледная, измученная, с потускневшими волосами (это случается с медноволосыми людьми), возвращается в Москву. Молчит, слоняется по дому, где все немило, все – тоска. Плачет, почти не ест, плохо спит – мается. Maman настаивает на докторах, муж расстроен и пожимает плечами, нагло ухмыляется «мышиная» горничная, невольная свидетельница ее тайной радости и скорой беды. Догадливая кузина щурит глаза и грозит изящным пальчиком, дескать, все, милая, с тобой ясно. А ей от этого не легче. И пьет микстуры, и кутается в шали, и слоняется без дела, на все наплевав. Запустила дом, дочку то прижмет к сердцу и рыдает, то скажет сухо: «Пойди к себе».
Ездит в церковь чаще прежнего. Так проходит зима. А к весне она вдруг начинает много спать и много есть. Пьет много кофе со сливками и ест пироги и сладкое. Припухает милое лицо и отекают ноги, а домочадцы радуются – оттаивает. Но и вправду к Пасхе она оглядывается и видит: дома запустение, грязь, паутина, посуда не чищена, муж не обихоженный и жалкий, – и берется за дело. К Пасхе все сверкает. Пекут куличи. Где ты, где, моя верная советчица, как я позабыла про тебя, уж ты-то точно не подскажешь ничего плохого? И делают пасхи – заварные и миндальные, сливочные и с фисташками, и красят яйца в лоскутах шелковой материи. И куличи пекут простые и с цукатами. И вновь советует ей верная Молоховец, как придать сахару вкус апельсиновой цедры и запах флердоранжа, и еще как сделать сахар с ароматом кофе или ванили. Вдобавок пекут крендельки и штрудели с маком. И приходит Праздник!
А к маю ищет причину, чтобы не ехать в деревню, потому что больно. И судьба опять решает за нее: приходит письмо, что был пожар и дом сильно пострадал. Причину утаивают, естественно. Муж едет на место, возвращается расстроенный, восстановить нельзя, а надобно сносить, и опять нужны деньги, деньги, деньги… Они продают свое хозяйство соседу. Без выгоды, а что делать?
Тут она пугается того, что рада в душе, что так все вышло и что ей некуда больше ехать. И еще: что это наказание за ее грехи и (совсем уж образно) что это пепелище ее любви.
Потом выясняется, что она опять беременна, и доктор считает, что это кстати. Они с maman едут на лето к родне в Малороссию, погостить. Там видят, что дамы живут без особых хлопот, не бьются по хозяйству, гуляют, читают книги, выписывают журналы мод, земли их богаты, климат теплый, дети не болеют. Они купаются в широкой и теплой реке, едят сочные персики и груши бергамоты – и много смеются.
Вернулась здоровая, окрепшая, наладила хозяйство. Но тревожил муж – возвращался поздно, и коньяком от него пахло сильнее обычного, глаза воспаленные и беспокойные. В общем, вид хуже некуда. Ночью проснулась – в спальне его нет, вышла – сидит в столовой, курит. Сначала отнекивался, потом признался, что проигрался. Все деньги, вырученные за имение, да еще и из ее приданого. Долгов наделал, бессердечный. Плакал, целовал руки, стоял на коленях. Казнился. Ушла в кабинет – просидела до утра в горьких думах. К утру разболелся низ живота. Думала-гадала, как быть, и решила: дом продавать жалко, а вот сдавать его часть – разумно.
Обрадовалась, что так скоро к ней пришла такая хорошая мысль, разбудила мужа; он со сна мало что понял, только кивал и соглашался. Придерживая живот, прихрамывая (болит!), осмотрела дом, вызвала мастеровых – и закипела работа. Родственницу (а она все жила, бедняга) опять задвинули в чуланчик – ей-то уж все равно. Из комнаты с окном на флоксы сделали маленькую столовую, дальше – спальню и прихожую, еще отдельный вход. Квартирка получилась маленькая, но уютная. Решили сдавать с обедами семье без детей. Все – выход. И потихоньку отнесла она в заклад и брошь с изумрудом, и браслет с сапфиром – подарок мужа, и серьги с бриллиантами – из приданого. Обратно за ними не вернулась. Бог со всем этим!
Сын родился раньше срока, но выжил и, конечно, был очень слабеньким. Но муж сына обожал, не спускал с рук, баловал, возлагал надежды. Да, между прочим, той осенью в спальне под креслом она нашла дамскую заколку, узнала ее – в точности такая была у кузины, – но скандал решила приберечь на «потом», заколку убрала, а затем о ней и вовсе забыла. Столько всего навалилось! Как-то, перебирая гардероб, наткнулась на те наряды, что купила на курорте, примерила – все, конечно, тесно, даже обувь, да и из моды уже вышло. Всплакнула, непонятно кого жалея сильнее – себя или выброшенных зря денег и неполученного удовольствия. Ботиночки отдала горничной, а платья отнесла в церковь. Рассматривая себя в зеркале, поджимала губы, видя, как по дням, по часам истекает ее женская прелесть и миловидность – тяжелеют ноги, опускаются груди и живот. А волосы, ее гордость, тоже редеют и тускнеют, и уже пробивается седина. А морщины?.. Да что говорить!.. И скоро перестала разглядывать себя в зеркале. Совсем.
Муж стал попивать, правда, дома – херес, ликер, коньячок. Она не переносила запаха и отделила его в кабинет. А он и не сопротивлялся. Но все-таки иногда еще мечталось, что будет полегче, поменьше забот и что они поедут надолго к морю – ведь дети так слабы, им так не полезен московский климат. И что съездит в Ревель к подруге, а в Варшаву перебралась ее крестная, и как бы хотелось повидаться с ней. И еще: очень хотелось на зиму теплую и легкую шубку, почти пальто, суконную, подбитую рыжей куницей – рыжий ей по-прежнему шел (на эту шубку она ходила любоваться на Кузнецкий). И хотелось опять обновить мебель и хоть изредка посещать модный «Славянский базар» – шикарный и вкусный. Мы не загадываем, мы мечтаем.