Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я еще маленький, я многого еще не понимаю. Сижу у приемника. Торжественно и скорбно звучат фанфары. Густая черная кайма легла на белую бумагу. Рыдают фанфары, оплакивая гибель армии под Сталинградом. Гренадеры Паулюса в плену. Харалд мечется по комнате. «Ну погодите! — хрипит он. — Латышские парни придут вам на помощь!» Харалд герой, он едет на войну. Мои представления о героизме в ту пору были расплывчаты. Герой это тот, кто воюет. Все равно, за что. Все равно, на чьей стороне. В моих глазах героем был всякий— и красноармеец, и солдат вермахта. У героя был автомат. Он из него стрелял. Те, которые стояли в стороне, не были героями. Героизм в моих глазах был понятием физическим, я еще не сознавал героизм как идею.
Дома остается Рудольф, тайный друг Джема Банковича[3]. Рудольф сочинил песенку, в ней были такие слова: «И разобьют пруссаков в пух и прах!» Мы ее пели в ритме марша. А разгадка проста, теперь-то я понял. В сорок первом, в год Советской Латвии, Харалд был уже достаточно взрослым. Он как раз достиг того возраста, когда мальчишки с бычьим упрямством защищают свои взгляды на жизнь, не вдаваясь в сущность этих взглядов. Харалда сделало время и корпорации[4], сам он не пытался воздействовать на время. А Рудольф? Его тоже делало время, но совсем иначе. В первый год Советской Латвии он был в наиболее восприимчивом возрасте, и в основу его мировоззрения легли красные кирпичи. Отец не пытался влиять на нас. В политике отец был инертен. Он только старался вовремя сменить кожу. Родись в свое время! И время становится инертным, если инертен человек.
У нас в семье все большого роста, и отец, и мать, и оба старших брата, только я, последыш, не поднялся выше среднего. А высокий рост пригодился Рудольфу. Когда он подделывался под человека. Что значит «подделывался под человека»? Все очень просто. Рудольф лицом был похож на Харалда, и осенью тысяча девятьсот сорок четвертого он с метрикой Харалда явился на призывной пункт, чтобы вступить добровольцем в Красную Армию. Стоило изменить два слова, и формула обретала иной смысл. Харалд, сын Артура, Ригер, доброволец! Узнав об этом, отец метал громы и молнии, они оба так раскричались, что в столовой звенела посуда. Я стоял под окном в саду и все слышал.
— Ты безмозглый дурак, — кричал отец. — Не желаю в этой идиотской войне потерять всех сыновей!
— Я уже не маленький, знаю, что делаю, — отвечал Рудольф.
— Ты надругался над памятью брата! — кричал отец.
— Ты сам над ней надругался! — Рудольф тоже повысил голос.
— Ты подделал чужие документы! — почти в истерике вопил отец. — Так и знай, сообщу куда следует.
— Черта с два ты сообщишь. — отозвался Рудольф.
— Молокосос, чтоб духу твоего не было! — орал отец.
— И не будет! Счастливо оставаться!
— Скатертью дорога! — прокричал отец.
Рудольф помчался садом с рюкзаком за плечами, я гнался за ним, что было мочи.
— До свиданья, братишка! До свиданья! Я напишу тебе, жди письма!
Я могу рассказать лишь о своих одноклассниках, о ребятах, собравшихся в школе, едва отгремели пушки, о тех, кто шел на первые уроки по неостывшим еще колеям от гусениц танков, а на больших переменах лазил по обломкам самолета, упавшего в школьном саду. Если бы вы знали, какое это чудо — сбитый самолет. Конечно, все самое ценное забрали саперы, но вы только послушайте. Покореженные, продырявленные пулями крылья, хвостовое оперение, сорванное с фюзеляжа, отброшенное метров на пять. Темные пятна на полу кабины. Глядя на них, становилось как-то не по себе — ведь кровь человеческая. Мы завывали, сидя в кабине, стреляли из пушек, пулеметов. В большую переменку я забывал обо всем на свете, и утреннюю взбучку в вестибюле, и запачканный костюм. Одно на уме. Бой. Мы были советские летчики, мы оживили грозный бомбовоз и снова ринулись в бой. Йуууу! Йуу! Огромное колесо, отброшенное в сторону, зарывшееся в землю, было вражеским истребителем, неуловимым воздушным пиратом. Никто не хотел садиться в истребитель, потому что бомбовоз неизменно выходил победителем. Четыре урока подряд мы уламывали Калныня, наконец он согласился, и на большой переменке мы мчимся к самолету. Нейманне и я — мы советские летчики, мы летим на Берлин. Калнынь примостился на колесе, он неуловимый воздушный пират, он пытается уничтожить нас, но мы, обрушив на него всю мощь огневых средств, сбиваем его. С Калныня довольно, он переходит в кабину бомбовоза, теперь он будет пилотом, я штурманом. Нейманне с Ивановым главные бомбардиры, курс на Мюнхен, бомбы ложатся в цель. Никто не хочет быть неуловимым воздушным пиратом. Мы хотим сражаться по другую сторону фронта. На самом деле, война окончена, уже дважды праздновали День Победы, дважды весной мы ходили убирать братские могилы, и вот наступает день, когда увозят наш самолет.
Теперь я расскажу еще кой о чем и заранее слышу вопрос: «Об этом-то зачем сейчас вспоминать?» Я отвечу. Надо! Потому что мы были друзьями, мы были пионерами, мы летали в одном бомбовозе, мы сражались против общего врага, и мало-помалу в нас созревало осознание героизма как идеи. Потом наступило утро. Ротберг, Нейманис, Иванов не явились в школу. Учительница белее полотна. Ни одного вопроса. Наш экипаж лишился троих товарищей. «Грехи отцов отзовутся в детях до четвертого колена. И в детях их детей!» Тогда я ничего не понял, значительно позже, в парке наступило прозрение: «Родись в свое время!» Хитроумное оправдание, однако экипаж наш заметно скис, а героизм как идея основательно поблек.
Учитель физкультуры тянул меня за уши к перекладине турника, чтобы я усвоил, как важно стать сильным. Время шло, я занимался спортом, весь класс занимался спортом. Мы были послушными. Мы смирно сидели за партами, схватывая все, чему нас учили. Мы зазубрили несколько истин, зазубрили так, что кое-кто из товарищей по сей день не может выбросить