Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь 1837 год Диккенс писал параллельно «Пиквика» и «Твиста» и редактировал «Альманах Бентли» — тогда его здоровья еще хватало на все. После рождения сына он нанял маклера искать семье новый дом и уехал с женой и свояченицей в Чок, там написал для сцены фарс «Жена ли она ему?». Любопытно, что при необычайной сценичности его романов он так никогда ни одной толковой пьесы и не написал. А ведь он даже работал так, как работают драматурги и вообще мастера диалогов (Дюма, например). Дочь Диккенса Мэйми однажды случайно подглядела, как он пишет (обычно он требовал полной тишины и никому не позволял вторгаться в его кабинет, но, когда она была больна, позволил ей лежать в кабинете на диване): «Отец очень быстро и деловито писал за столом и вдруг вскочил со стула и бросился к зеркалу, которое висело рядом и в котором я могла увидеть отражение нескольких сумасшедших гримас, которые он проделывал. Он быстро вернулся к столу, писал яростно в течение нескольких минут, а затем подскочил снова к зеркалу. Пантомима была возобновлена, а затем, повернувшись в мою сторону, но, видимо, не замечая меня, он начал быстро говорить вполголоса. Вскоре это прекратилось и он возвратился к своему столу, где продолжал молча и спокойно писать до самого обеда»[14]. Надо думать, его как драматурга губили отсутствие лаконизма, неумение сосредоточиться на одной сюжетной линии и чрезмерная любовь к деталям — литературное рококо; позднее, когда его романы стали четче и суше, он, может, и создал бы первоклассную пьесу, но тогда он их уже почти не пробовал писать.
25 марта Диккенсы переехали в дом на Даути-стрит, 48: 80 фунтов в год, три этажа, 12 комнат, подвал, чердак, садик, наняли хорошего повара, горничную, без лакея глава семьи пока обходился. «Пиквик» к маю расходился в 20 тысячах экземпляров. Успех! Джентльмен! По рекомендации Бентли его избрали в Клуб Гаррика, где собирались писатели и актеры; он оказался очень «клубным» человеком, умел поддержать легкий разговор и привлекал всеобщее внимание, хотя, по словам современников, застольные истории брал из собственных книг и писем. Других слушал внимательно, все подмечал и потом пародировал, но не зло.
Он делал все, чтобы его образ жизни не был похож на родительский. Был пунктуален, как король, помешан на чистоте и порядке: каждая безделушка должна стоять на том месте, какое он ей определил. Из воспоминаний его сына Генри: «У каждого мальчика был свой особый колышек для шляпы и пальто: раз в неделю проводился капитальный осмотр нашей одежды, и один из нас назначался хранителем игрушек, которые он должен был собрать в конце каждого дня и разложить по своим местам… не очень удивительно, что мы встречали это со смешанным чувством неприязни и сопротивления. Правда, мы не позволяли себе высказываться открыто. Наша обида принимала другую форму, более коварную: мы шептались между собой, жалуясь на наше „рабство“».
Его дом всегда держался на нем: сам заказывал мебель, шторы, продукты, заботился о ремонте — Кэтрин то ли не могла этого делать, то ли он ей не позволял. Считается, что в «Дэвиде Копперфильде» в образе прелестной, но неумелой хозяюшки он «вывел» Марию Биднелл, — но откуда ему знать, какой она была бы хозяйкой? Писатели на самом деле редко что-то с кого-то напрямую «списывают» (грош цена была бы тогда искусству), но, может, образ Доры хотя бы отчасти навеян женой.
«В первый же мой приход я принес поваренную книгу, — предварительно мне ее красиво переплели, чтобы придать ей более привлекательный вид. Во время прогулки с Дорой по лугам я показал ей бабушкину старую расходную книгу и по ней объяснил, как вести счета. Я тут же дал ей альбом из тонких аспидных дощечек и хорошенький пенал с карандашами и грифелями, чтобы она могла упражняться в домашнем счетоводстве. Но поваренная книга вызывала у Доры головную боль, а цифры — слезы. „Они не хотят складываться“, уверяла она. И милая девочка стерла цифры, а в новом альбомчике принялась рисовать букетики и меня с Джипом. Потом я пытался было во время наших субботних прогулок в шуточной форме преподать Доре способы ведения домашнего хозяйства. Так, иногда, проходя мимо лавки мясника, я, бывало, скажу ей:
— Ну, представьте, детка, что мы уже поженились и вам надо купить к обеду баранью лопатку. Как бы вы за это взялись?
Личико моей хорошенькой Доры немедленно омрачалось, и она, сложив губки бутончиком, показывала, что предпочитает закрыть мне рот поцелуем.
— Ну, так как же, моя дорогая, стали бы вы покупать баранью лопатку? — допрашивал я, если бывал в особенно непреклонном настроении.
Подумав немного, Дора с торжествующим видом отвечала:
— Но мясник же будет знать, что надо дать. А мне зачем знать это? Ах вы, глупыш этакий!»
С другой стороны, Лилиан Найдер в книге о Кэтрин приводит хозяйственные счета и записки и доказывает, что та была толковой женщиной, не зря друзья Диккенса ее, как правило, любили; она в молодости опекала младших сестер и была достаточно резким и способным на решения человеком (что мы потом и увидим).
Внезапно у Кэтрин появился серьезный соперник — и то была не Мэри. Завязалась пожизненная дружба Диккенса с пожурившим его критиком Джоном Форстером. 2 июня 1837 года Диккенс писал Форстеру, что отношения их «будут длиться, пока смерть не разлучит нас», а 12 декабря 1939-го — что его чувство к другу «таково, какого никогда не могли пробудить никакие кровные узы или иные отношения». Политические взгляды у них были одинаковые, эстетические предпочтения — тоже, они были ровесниками, Форстер родился в небогатой семье, но его дядя-скотопромышленник дал ему образование; в 1828-м Форстер стал адвокатом, а через четыре года бросил службу ради литературы. Он писал статьи в левые газеты, биографии деятелей английской революции, включая Кромвеля, театральные обзоры, вскоре стал главным литературным и театральным критиком газеты «Экземинер».
Пирсон, очень к нему недоброжелательный: «К двадцати пяти годам Форстер уже отлично знал каждого, кто был хоть чем-то знаменит в мире искусства, — поразительное достижение! По-видимому, это был не просто человек, решившийся во что бы то ни стало пробиться на самый верх, но и готовый воспользоваться при этом любыми средствами. Мало того, он мог хладнокровно, не моргнув глазом, отделаться от тех, кто был когда-то ему полезен, но в чьих услугах он больше не нуждался. Немудрено, что ему везло в дружбе с важными персонами: с каким усердием он угождал им, как был внимателен, с каким жаром их превозносил!.. Мир искусства он, если можно так выразиться, вполне прибрал к рукам… он отрекался от собственных взглядов с той же легкостью, что и от приятелей, которые больше были не нужны… Вцепившись в того, с кем он хотел завести знакомство — как правило, человека известного или стоявшего на пороге известности, — он дней за десять умудрялся сблизиться с ним так, как это не удалось бы другому и в десять лет. Едва эти отношения устанавливались более или менее прочно, друг становился его собственностью…»
Больше никто из серьезных биографов так Форстера не оценивает, дружба, похоже, была обоюдно искренней. Томалин: «Диккенс иногда дразнил Форстера и неистово с ним ссорился, но Форстер был единственным человеком, которому он поверял свои чувства, и он никогда не прекращал доверять ему и полагаться на него. Дружба не была совершенно равной, и Диккенс иногда считал Форстера чем-то само собой разумеющимся, переживая периоды охлаждения к нему и увлечения другими людьми; но когда он нуждался в помощи, то всегда шел к Форстеру. И хотя у Форстера были и другие друзья — Макриди, Бульвер, Браунинг, Карлейль, — только Диккенс стал солнцем и центром его жизни, от которого зависело его счастье… Это была одна из тех меняющих жизнь дружб, что возникают, когда два молодых человека или девушки знакомятся и каждый вдруг обретает идеально родственную душу. Это форма влюбленности… И Диккенс и Форстер любили женщин, но ни одна женщина не могла дать им того общения, какое им требовалось».