Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вообще-то, у меня здесь кабинет, а не склад, – я сразу пресекла попытки задружиться. – Вы чьих будете?
– Строгая! – восхищенно сказал художник. Он сгреб свою бороду в кулак и, кажется, собирался засунуть ее в рот, но передумал. – Как с холопом! И то верно – нечего нас распускать, а то на шею сядут. Вон у вас на шее уже сидит парочка, видите?
Я глупо схватилась рукой за шею, но там не было ничего, кроме шелкового шарфика, подаренного Жанусиком. Она всегда дарит мне шарфики – если их связать между собой, получится такая веревка, что можно спуститься вниз из крепостной башни. Художник довольно расхохотался. Потом схватил картину и разорвал на ней обертку – я вдруг подумала, что он точно так же рвет белье на любовницах.
– Не рву, не вру! Георгий Весноватов! – представился он, выставив картину передо мной, словно защищаясь ею.
И я увидела буро-зеленую сопливую воду и высоченную гору, похожую на слона с поднятым хоботом. А еще там были черепаха и пеликан, каждый сидел на своей кочке. Пеликан смотрел наглыми карими глазами, черепаха тянула ко мне маленькую глупую головку.
Весноватов, как все художники, пытался считать с моего лица истинную эмоцию, неподдельное впечатление, в общем, как вы думаете, хорошо получилось или продолжим творческие поиски?
– Доброе утро, Зоя, как дела, ты готова к выставке, ничего не забыла? – раздалось всё там же, за спиной. Это была Гера Борисовна, она сияла улыбкой и тянула сушеную лапку Весноватову. Хозяйка очень гордится своей худобой – я видела много раз, как она ест, и могу подтвердить – это очень диетическое зрелище.
Весноватов аккуратно принял лапку и чмокнул над нею воздух.
– Что скажешь, Зоя? – спросила Гера, любуясь черепахой с пеликаном. – Смело и неожиданно, правда? В этом есть кураж, идея. Найди, пожалуйста, место для работы Георгия…
– …Ивановича, – подсказал Весноватов.
Мы с Георгием Ивановичем шли по главному залу – развеска почти закончилась, только Игорь Ивлев всё еще вымерял по фэн-шую места для своих работ. Рядом с ним переминался с ноги на ногу шаман с бубном. Но мне впервые в истории было не до Ивлева и не до его безумств.
Бесноватый! – думала я. Интересно, как называется его работа?
– «Сон девушки», – с готовностью откликнулся Весноватов.
Я уже не удивлялась, что он читает мои мысли, к этому, оказывается, легко привыкнуть. Либо я столкнулась с чем-то непознаваемым, чего в принципе не люблю, ибо я не Игорь Ивлев, либо сошла с ума от недосыпа и жизненных разочарований. Мир в последние годы виделся мне серым – как у зайца под хвостом.
– Знаете, к чему снится пеликан? – спросил Весноватов загадочным голосом, но я не успела заинтересованно кивнуть – к нам плыл быстрый и безжалостный теплоход «Арчибальд Самойлов».
– Не сомневаюсь, что в честь него однажды действительно назовут теплоход, – откликнулся Весноватов.
– И он затонет в речном круизе.
Как-то слишком быстро я привыкла к тому, что человек запросто хозяйничает в моей голове.
– Я ничего не стащу, не волнуйтесь! – будто бы обиделся Весноватов, и борода его обиженно задрожала, как стяг на октябрьском ветру.
– Доброе утро, Зоенька! – с преувеличенной радостью приветствовал меня Самойлов, лобызая руку и ревниво поглядывая на чужака. – Видела моих?
Он всегда говорил о своих картинах, как о живых. Одушевлял. А вот детей, наоборот, сводил до предметов – внуки раздражали его тем, что хотят есть и бегают.
– Сейчас посмотрю, Арчибальд Самойлович.
Мы резко свернули за угол, и я ударилась взглядом о полотно «Демиургия». Красно-бело-фиолетовый компот, присыпанный черной шелухой, и в левом углу – клетчатый тигр.
– Рак глаза! – прошептал потрясенный Весноватов.
Когда Гера Борисовна задумывала нашу галерею, она, как и другие близкие искусству люди, мечтала продвигать самое передовое, смелое, необычайно талантливое. Подлинное.
– Искусство, – говорила тогда Гера, – это когда твой мир совпадает с миром художника. Или не совпадает, но ты можешь принять его мир. И открыть его близким по духу людям. Или даже не близким.
В то время как Гера выдавала подвыпившим слушателям определения искусства, одно за другим, я разводилась с Тасиным отцом. С юным своим, возлюбленным мужем Александром, единственный грех которого был в том, что он принес домой не ту картину.
Мы учились в художественном училище и любили друг друга, а заодно и весь мир, как сказал бы переводчик Андерсена, в придачу. Я бы простила ему всё вплоть до измены, но он принес домой портрет мертвой женщины.
Мертвой она была задолго до того, как ее портрет был написан. Никто не позаботился о том, чтобы закрыть покойнице глаза, и она смотрела на зрителей – страшными, невидящими очами. Не такими, как у Модильяни – те живые, хоть и слепые, а эти – с тенью улетевшей жизни. И на ней было платье с белым воротничком, с таким домашним, уютным рисунком – что-то похожее носила в молодости моя мама, я помню это платье вместе с запахом.
Александр нежно держал картину, обнимая раму, как живые и теплые плечи.
– Копылов-Масальский, – сказал он. – Настоящий Копылов, осознаешь, как нам повезло?
Кирилл Копылов-Масальский был художником такого калибра, что восхищаться им следовало вне зависимости от того, что именно он «накрасил».
– Старик, я тут накрасил картинку, – небрежно ронял мэтр, и старик, будь ему даже двадцать лет от роду, начинал восторженно кивать головой. Критику Копылов не воспринимал в принципе, а чужие успехи были для него словно отравленные стрелы.
– А! А! – страдал Копылов, морщась и слушая, как хвалят других. На совместных пресс-конференциях он всегда говорил: – Если ко мне нет вопросов, тогда я пошел.
И громко двигал стулом – чтобы ножка проскребла по полу, как звуковой сигнал последней возможности.
Копылов-Масальский ревновал славу ко всем, даже к Ренуару и Леонардо да Винчи, но в атмосфере искусственного почитания и обожествления талант (а он у него, несомненно, был) художника поник и увял, как цветок, подаренный не от чистого сердца. Тяжелее всего приходилось ему в последние годы, когда над миром взошла слава Анны Венецианян. Эта живописица всякий раз тупила глазки и признавалась, что ее мазня не идет ни в какое сравнение с картинками, которые накрасил Копылов. Что он – истинный Мастер, а она годится только для того, чтобы омывать ему кисти и ноги (насчет ног и кистей не знаю, но в мастерской у него Венецианян одно время совершенно точно мыла полы. Не исключено, что собственными юбками – они всегда выглядели так, словно ими что-то вымыли. Причем не раз). Что он – это наше всё, а она – ничье Ничто. Все попытки подхвалить художницу обращались в истерику – Анна кричала и билась, доказывая собственную беспомощность.
– Сжечь, сжечь эту картину! Я бездарность! Я недостойна даже докуривать за Копыловым!