Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день у меня было еще больше посетителей, чем накануне… Во все время моего пребывания в Тобольске я пользовался самым дружеским, почти родственным вниманием многих. Мне не давали ни скучать, ни чувствовать какое-нибудь лишение. Я был буквально засыпаем журналами, книгами; мне присылали со всех сторон всевозможные газеты в самый день получения почты; справлялись о моем деле и в приказе, и у губернатора, и во врачебной управе, предлагали мне отправлять письма. Каждое утро к чаю появлялись превосходные сливки, разное печенье, к обеду жареные рябчики, всякие сласти, сыр, масло, наливки и т. п… В этот день под вечер, когда мы сидели… в полумраке, к нам вошла дама, привезшая мне букет цветов вместо поздравления с Новым годом. Сибирский букет был не пышен: гвоздика, герани, мирт и несколько полуразвернувшихся китайских роз. ‹…›
Как только я зажигал свечу, вставал и растворял в коридор дверь нахолодавшего за ночь номера (напомним, тюремной камеры. – Л. Б.), Василий нес ко мне шайку и ковш с водой для умывания, а Иван – самовар, всегда уже заранее поставленный. ‹…›
Как ни вяло подвигалось дело об отправке меня с жандармами на свой счет, а все же оно подвигалось… Меня записали в больницу, сочинили мне медицинское свидетельство. Врачебная управа должна была подтвердить это свидетельство своим свидетельством. Меня, к счастью, не требовали в управу; один из членов ее заехал ко мне, и тем дело было кончено…
Возвратившись из приказа к острогу, я был встречен у самых ворот смотрителем. Он объявил мне, что за мною прислал лошадь Пушкин и что полицеймейстер просит его приехать вместе со мной. Время как раз… подходило к обеду. Мы тотчас же отправились.
Там решили, что смотритель распорядится вместе с жандармами уложить в возок мои вещи… и жандармы приедут за мной уже на почтовых сюда. При отправке моей следовало быть полицеймейстеру, а так как он обедал вместе со мной, то и это, значит, было удобно.
Таким образом… я поехал из Тобольска дальше. Почти все обедавшие, и мужчины, и дамы, отправились провожать меня…
Я забыл сказать, что по распоряжению тобольского жандармского полковника меня следовало отправить из Тобольска опять-таки в кандалах. Впрочем, он распорядился, чтобы они были на замочках, и я мог снять их тотчас по выезде из города. Перед въездом в Иркутск следовало опять надеть их на меня. Но я не исполнил ни того, ни другого – и они ехали со мною в мешке с другими арестантскими принадлежностями. Жандармы подтверждали меня в убеждении, что их не следует надевать. Да и замочков-то у нас не было» (113; 358–406).
Чтобы не дразнить больше читателя, может быть, познакомившегося с солженицынским «Архипелагом ГУЛАГ», особенностями арестантской жизни политических преступников в досоветскую эпоху, укажем лишь, что по прибытии на каторгу в Нерчинский завод, Михайлов отметил: «…меня официально вписали в число работников на какой-то, впрочем, другой рудник, название которого я не узнал до сей поры‹…›.
Дни мои скучны и однообразны – от пера к книге, от книги к перу. Но вместо книг (и какие это книги! русские журналы в каторге, доходящие ко мне урывками, где мысль напрасно напрягается найти выражение), вместо книг хочется живого слова, вместо пера хочется живого дела, живых забот. Я основал здесь школу и каждое утро часа по два провожу здесь с мальчиками – и это лучшее мое развлечение. Как ходил я из угла в угол в своих тюрьмах, так брожу я часто и здесь по саду и по террасе, и с такими же почти мыслями. Не думаю, что мне было бы тяжелей, если б я возился с лопатой или погонял лошадей на так называемом разрезе, то есть на настоящей-то каторге, откуда до дому нашего доносится грохот бочки, промывающей золото, и журчание запруженной речки» (113; 426–427).
Хорошо было в XIX в. бунтовать против царя! В последнем пассаже хочется выделить каждое второе слово: разрядкой, курсивом или жирным шрифтом. Нам-то десятки лет твердили о страданиях революционеров на царской каторге. А он даже не знает названия рудника, где «отбывает» каторгу. Он страдает оттого, что на каторгу приходят не все журналы. Разгуливая день-деньской по террасе собственного дома и со скукой поглядывая на цветник, он думает, он уверен, что в руднике, упираясь в лопату, он был бы не менее несчастен.
Жаль, В. И. Ленин не оставил нам воспоминаний о своем следовании в страшную ссылку в Шушенское и о страданиях в ней.
Старый русский социальный строй был антинароден. Это не сарказм и даже не ирония. Это я говорю искренне. Политический преступник, стремившийся к свержению государственного строя, но дворянин, ехал на каторгу в своем возке, останавливаясь для отдыха в гостиницах и обедая в ресторане, в тюрьме он сидел в отдельном «номере», и ему прислуживали специально выделенные для этого арестанты, он мог заказывать себе на обед телятину и рябчиков, читать, гулять, а на каторге он не работал в рудниках, а только числился в них. А обычный крестьянин, не вор, не убийца, а виновный лишь в том, что у него закончился срок действия временного паспорта и нет денег, чтобы доехать до своей волости за новым паспортом, сотни верст шел под конвоем пешком, прикованный к железному пруту, ночевал на этапах в тесных, вонючих, переполненных общих камерах, питался на копейки казенного содержания или милостыней и должен был прислуживать в тех же острогах господам революционерам.
Именно здесь, в тюрьмах, на этапах, на каторге, ярче всего проявлялась социальная несправедливость! Другое дело – чем был заменен этот строй…
Конечно, солоно приходилось и «господам», но, как говорится, один плачет, что суп жидкий, а другой – что жемчуг мелкий. Российский полицейско-чиновничий произвол больно бил и по привилегированной части россиян, однако здесь по большей части все зависело от лиц, а не от правил. Видный демократ-педагог В. В. Водовозов вспоминал о весьма известном жандарме В. Д. Новицком. В 1898 г. Водовозовы жили в особнячке, сдавая комнату члену «Союза борьбы за освобождение рабочего класса» Вержбицкому: «К нему хаживал член местного с.-д. комитета. Его выследили, определили, в какой дом он ходит, но не могли выяснить, к кому именно. Кого же арестовать? Новицкий решил дело просто: он приказал арестовать все взрослое население дома. Был арестован Вержбицкий, были арестованы мы с женой, были арестованы и Эвенсоны; и дети их, из которых старшему было 10 лет, были брошены на произвол судьбы».
В тюрьме выяснилось, что невод был заброшен очень большой: арестовано в одну ночь было до 150 человек, за недостатком места рассаженны по 30–40 человек в общие камеры. «Подбор арестованных был совершенно случайный…
В первый же день было выпущено несколько человек, в том числе жена Эвенсона, а затем, дней через шесть, понемногу Новицкий начал выпускать всю мелкую рыбешку, неинтересную с жандармской точки зрения…
Мы были выпущены без единого допроса, без предъявления нам какого бы то ни было обвинения – просто за ненадобностью, и, очевидно, Новицкому не приходило даже в голову, что он совершал какое-то насилие над людьми…» (128; 21–22). Согласимся, что Новицкий показал себя совершеннейшим хамом; каково было маленьким детям Эвенсонов хотя бы на одну ночь остаться в пустом доме после ареста родителей! Но с другой – уже после него в России был такой «рыцарь революции», «железный Феликс», память которого ныне так чтят «вечно вчерашние» и его сподвижники из множества «Больших домов»; великий гуманист, он, борясь с детской беспризорностью, детей арестованных или расстрелянных ЧК родителей отправлял в спецприюты с чекистами во главе (читайте «Флаги на башнях» Макаренко: с какой бы стати чекисты стали помогать колонистам; да и сам великий педагог Макаренко, как значится в «Педагогической поэме», носил револьвер: на каком основании?).