Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тонких и необозримых пространствах им написанного можно теряться снова и снова, как в смертях и рождениях чистейшей музыки, которая точно так же кажется бесконечной.
ПРЕДИСЛОВИЕ К АЛЬБОМУ ГУСТАВО ТОРЛИЧЕНА
«РЕСПУБЛИКА АРГЕНТИНА»{899}
В середине девятнадцатого века впервые заговорили о так называемой «художественной фотографии». Сочетание двух этих несовместимых слов должно было представляться чудовищным оксюмороном наподобие «немой музыки»{900} Сан Хуана де ла Круса или честертоновских nightmares of delight[493]{901}. Признать соперничество или союз бессмертной живописи и новоявленной фотографии? Допустить, что невидимое и хрупкое приспособление, точное, как зеркало, и карикатурное, как обезьяна, неспособное ни упускать, ни отбирать, наделено грозным превосходством над человеческим глазом, над человеческой рукой и легендарной кистью Апеллеса, тем более неподражаемой, чем непоправимей утрачены ее труды? Никакой другой позиции, кроме иронии либо раздражения, в подобном споре не допускалось. Теперь мы знаем или чувствуем, хоть и не всегда находим для этого точную формулировку, что за самой постановкой вопроса тут крылись достаточно путаные доводы, которые стоило бы выявить и развернуть. Как ни странно, самое прямое решение загадки содержится в одной из сентенций книги сэра Томаса Брауна «Religio Medici» (1642), приведу ее: «Все на свете принадлежит к искусству, поскольку природа — это творение Господа». Подставим на место не слишком употребительного сегодня слова «Господь» слово «разум», «жизненный порыв» или «воля» (в том смысле, какой придали двум последним Шопенгауэр и Бергсон), и противопоставление естественного и искусственного, органа и инструмента упразднится у нас на глазах. Разум в своем упорном многотысячелетнем стремлении познать или сотворить мир создал органы чувств, а затем с помощью ума орудия и устройства, которые его продолжают. Микроскоп, телескоп и фотоаппарат — придатки человеческого глаза. Гельмгольц в 1868 году назвал глаз оптическим прибором и перечислил его изъяны. Но если глаз — это своего рода объектив, то и объектив — своего рода глаз, и нет никакого смысла отлучать его от эстетических устремлений. Фотоаппарат видит дальше, чем работающий с ним человек, а помимо эстетической функции всегда есть функция документальная. Презирающий технику должен был бы презирать и человеческое тело. То же самое относится к другому орудию человека — его речи.
Пусть читатель не сочтет приведенные соображения излишними или избитыми: еще на рубеже XIX и XX веков, под пером Сэмюэла Батлера, они выглядели парадоксами. С этим и обратимся теперь к альбому, который я имею честь своим предисловием предварять. Боюсь, листающий его чудесные страницы в других областях Америки или в Европе вряд ли догадается о неподдельных трудностях, которые пришлось преодолеть Густаво Торличену. Трудности эти были в основном психологического свойства, хотя не случалось недостатка и в других, физических, поскольку земли Аргентины обширны, а в некоторых зонах достаточно неприветливы и дики. На свете немного краев, до такой степени лишенных всякой живописности. В первую очередь это касается пампы. Дарвин заметил{902} (а Хадсон подтвердил), что эта равнина, знаменитейшая среди равнин земли, не производит впечатления простора, если смотреть на нее с седла или с высоты человеческого роста, хотя горизонт — и намного дальше трех миль — здесь всегда открыт. Скажу иначе: пространность относится не к той или иной панораме пампы (а только ее и регистрирует фотоснимок), а к воображению путника, его памяти об уже проделанных дневных переходах и предвосхищению тех, что еще впереди. Пампа — не единая картина, а последовательность мыслей. Это же можно сказать о подавляющей, но почти недоступной зрению огромности Буэнос-Айреса, которая — не в том или ином проспекте либо магистрали, а в представлении о низких прямоугольных домах, на многие и многие километры тянущихся к югу. Колоритность у нас в стране — вещь редкая, это не аргентинская черта. Отсюда сложная задача вместить нашу безлюдную, почти абстрактную реальность в ограниченную серию фотоснимков. Но отсюда и уникальность сделанного Густаво Торличеном с неизменной зоркостью, страстью и удачей.
ИЗРАИЛЬ{903}
Независимо от превратностей крови, независимо от едва ли не бесконечных и заведомо превосходящих любой расчет случайностей брачного ложа каждый человек Запада принадлежит к грекам и евреям. О других народах этого, пожалуй, не скажешь. Меня, например, необыкновенно привлекает германская культура, но своей высшей точки она, как известно, достигла в Исландии, Вергилиевой «окраинной Фуле», — на острове, затерянном в глубинах мировой истории, к которому я могу лишь издали тянуться. На древнейший эпический памятник германских литератур, сумрачный англосаксонский «Беовульф», падает свет «Энеиды», свет Рима, отражающий свет Греции, а имена северных божеств, живущие и сегодня в английских названиях дней недели, — Wednesday, день Вотана, Thursday, день Тора, — простой перевод Меркурия и Юпитера на местное наречие.
Западный мир — мир христианский. Смысл этого утверждения в том, что мы принадлежим к одной из ветвей еврейства, истолкованного богословами Запада через посредство Аристотеля и мистиками Запада через посредство Платона. Наравне с буддизмом или исламом, христианство — это целая культура, это унаследованная от древности тонкая и сложная игра привычек ума и сердца, изменить которую ни в чьей воле. Карлейль, считавший (по словам Спенсера), будто отринул кальвинистскую веру предков, сохранил в своем новом, обезбоженном мире всю строгость их веры. Ницшеанец, видящий себя по ту сторону добра и зла, судит и приговаривает своего противника, руководясь десятью заповедями Моисеевых скрижалей.
Иисус в «Возвращенном рае»{904} противопоставляет иудейское искусство и словесность греческим, которые в контроверзе с ним отстаивает дьявол. Впрочем, спорящие стороны дополняют друг друга: это личины или грани самого Мильтона, а для него (вопреки «отвратительному евреизму», в котором его обвинял Эзра Паунд{905}) спор носил характер чисто академический, поскольку в нем самом Израиль и Греция уживались вполне мирно. Ради этого мира трудилась вся схоластика; но еще раньше христиан на путь к нему ступили Филон и Маймонид.