Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне очень мало дела до самих стихов; мне до них есть дело только тогда, когда они плохи и затрудняют самое чтение; значение для меня имеет только выражаемая ими идея. Угодно им рифмовать – пусть себе рифмуют. Только чтобы это не било в глаза… Итак, тонкие идеи Сюлли Прюдома бесконечно мне нравятся. Есть у него одна сторона – очень возвышенная, почти отвлеченная, очень тонкая, очень сильная, вполне совпадающая с моим образом чувств.
Я только что прочла, то лежа на диване, то прохаживаясь по балкону, предисловие и самую книгу Лукреция: «De natura rerum». Те, кто знают эту вещь, поймут меня.
Для того, чтобы понять все, требуется большое напряжение ума. Эта вещь должна читаться с трудом даже тем, кто привык возиться с такого рода предметами. Я все поняла, моментами оно ускользало, но я возвращалась и заставляла себя усвоить. Я должна очень уважать Сюлли Прюдома за то, что он написал вещь, дающуюся мне с таким трудом. Он владеет и распоряжается всеми этими идеями, как я распоряжаюсь моими красками. Он, значит, тоже должен был бы иметь благоговейное уважение ко мне, создающей посредством каких-то грязных красок – как говорит антипатичный Теофиль Готье – лица, отражающие человеческие чувствования, картины, передающие природу, деревья, воздух, даль. Сам-то он, конечно, считает себя в тысячу раз выше какого-нибудь художника, хотя его раскапывание механизма человеческой мысли, в сущности, совершенно бесполезно. Что, в самом деле, дает он себе и другим этим способом?
Каким образом работает ум, давая имена всем этим внутренним движениям, быстрым до неуловимости… Я, бедная невежда, думаю, что вся эта философия никого ничему не научит; это изыскание – занятие утонченное и трудное, но только к чему оно? Разве благодаря умению давать имена всем этим отвлеченным чудесным вещам создаются гении, оставляющие книги, или замечательные люди, мыслящие во главе вселенной?
Если бы я получила разумное воспитание, из меня вышло бы нечто очень замечательное. Я всему училась сама, я сама составила план моих занятий с учителями лицея в Ницце – отчасти благодаря какой-то интуиции, отчасти благодаря тому, что я вычитала из книг. Я хотела знать такую-то и такую-то вещь. Потом я научилась читать по-гречески и по-латыни, прочла французских и английских классиков да современных писателей – вот все. Но это какой-то хаос, как я ни стараюсь упорядочить все это из любви к гармонии во всем.
2 июня
У нас обедает Эмиль Бастьен-Лепаж. Его брат прибавляет только несколько слов к письму своей матери. Он уже не пишет даже близким своим друзьям, не работает больше и страшно страдает физически и морально. Он пишет: «Поблагодари за меня г-д Башкирцевых и уверь их в моих дружеских чувствах. Я читал в журналах статьи о m-lle Башкирцевой, и меня нисколько не удивляет ее успех».
Добрый архитектор говорит, что мне уже одним тем выдана медаль, что все художники отметили мою картину, что меня знают и что я имела истинный успех.
У меня явилась идея новой картины. Мне это пришло в голову в три часа, а сегодня вечером за обедом я с такой отчетливостью увидела перед собой то, что я думаю сделать, что это заставило меня подскочить, точно у меня в кресле оказалась пружина.
У меня сильное тяготение к сюжету в новом вкусе, с многочисленными обнаженными фигурами; полотно не должно быть слишком велико.
Да, непременно: я так и сделаю. Именно, ярмарочные борцы, а кругом народ. Будут голые торсы, чтобы показать, что я умею рисовать обнаженное тело. И люди кругом. Это будет очень трудно, но раз это меня захватывает, то больше ничего и не требуется: опьянение, вот и все!
5 июня
Пратер умер. Он вырос со мной вместе, мне купили его в 1870 году в Вене; ему было всего три недели, и он постоянно забивался за сундуки, в бумагу от покупок, которые мы делали.
Он был преданной, верной собакой; он плакал, когда я выходила, и целыми часами поджидал меня, сидя на окошке. А потом, в Риме, я самым глупейшим образом увлеклась другой собакой, и Пратер перешел к маме, не переставая ревновать меня, со своей желтой львиной шерстью и чудесными глазами. Когда я только подумаю теперь о моем бессердечии!..
О, я очень мила со всеми моими нежными чувствами! О, подлый характер, я плачу над этими строками и не могу удержаться от мысли, что следы моих слез на бумаге послужат доказательством доброты моего сердца в глазах моих читателей…
8 июня
На вечере в посольстве я была настолько хороша, насколько только способна. Платье производило очаровательнейший эффект. И лицо расцвело, как бывало в Ницце или в Риме. Люди, видящие меня ежедневно, рты разинули от удивления.
Мы приехали довольно поздно. Я чувствовала себя очень спокойно и очень хорошо… Довольно много знакомых. Madame А., которую я встречала у Г. и которая мне не кланялась, раскланивается со мной любезнейшим образом. Я была под руку с Г., который представляет мне Менабреа, итальянского министра. Мы разговариваем об искусстве. Потом Лесепс рассказывает мне длиннейшую историю о ребятах и кормилицах и о действиях на Суэцком канале. Мы проболтали с ним довольно долго.
А потом я говорила с бывшими там художниками; они все пожелали мне представиться, очень мною заинтересованные. Но я была так красива и так хорошо одета, что они вынесут убеждение в том, что я не очень-то самостоятельно пишу свои картины. Там были Шереметев, Леман, пожилой человек, очень симпатичный, значительный талант, и, наконец, Эдельфельдт, тоже не без таланта. Вообще все шло очень хорошо. Вы видите, что главное – быть красивой. Это дает все остальное.
10 июня
Боже мой, до чего это интересно – улица! Все эти человеческие физиономии, все эти индивидуальные особенности, эти незнакомые души, в которые мысленно погружаешься.
Вызвать к жизни всех их или, вернее, схватить жизнь каждого из них! Делают же художники какой-нибудь «Бой римских гладиаторов», которых и в глаза не видали, с парижскими натурщиками. Почему бы не написать «Борцов Парижа» с французской чернью. Через пять, шесть веков это сделается «античным», и глупцы того времени воздадут этому произведению должное почтение.
Была в Севре, но скоро возвратилась. Натурщица моя совсем не подходит для деревенской девушки, и я опять возьму нашу судомойку. С этой Армандиной дело не пойдет на лад: очень уж отдает от нее балетом. И это я-то, претендующая на изображение нравственного мира человека, чуть было не написала маленькую потаскушку в крестьянском платье!.. Нет, мне нужно настоящую здоровенную девчину, которая не то дремлет, не то мечтает на жарком воздухе и которой завладеет первый встречный парень.
Но эта Армандина – вот идеальная глупость! Я стараюсь заставить ее разговаривать. Когда глупость не сердит, она забавляет. Слушаешь себе с благосклонной любознательностью и наблюдаешь нравы! Все эти наблюдения я дополняю моей интуицией, которую, если позволите, я назову поистине замечательной.
20 июня
Архитектор пишет мне из Алжира. Мое письмо оканчивалось тремя нашими портретами, каждый с медалью на шее. Жюль с почетной медалью, я – с первой медалью, архитектор – со второй. Я послала ему, между прочим, фотографический снимок с «Митинга». Он говорит, что показывал его брату, который был очень рад составить себе понятие о картине, про которую ему столько наговорили; он находит, что она очень хороша, и воскликнул даже: