Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как мы видим, от ремесленных поделок это все было очень далеко, но театры, видимо, желали встреч с Жюлем Верном, Куприным, Чеховым и Достоевским без соучастия Юрия Олеши, и их трудно за это упрекать. Но у меня не повернется язык упрекнуть и Олешу за отсутствие ремесленных и деловых навыков, за то, что он все — таки и тут оставался Олешей. Если бы он им научился, вряд ли родилась бы его последняя книга.
Постепенно на моей памяти он менялся. В последние годы он как — то подобрел, стал мягче, тише. Он сам замечал это и требовал подтверждения.
— Скоро я дойду до благостности, — говорил он. — Я буду нежным и лучезарным старцем. Мне надоели споры и скандалы. Я буду Лукой Горького… Александр, ты улыбаешься, словно мне не веришь… Нет, не хочу Лукой. Я лучше стану Федором Кузьмичом[178]. Я буду великим старцем русской литературы. Я буду благословлять молодых литераторов благостным жестом правой руки. Вот так, смотри…
Он показывал, как он будет всех благословлять, окружающие улыбались и пили за его здоровье. Но почему — то было немного неловко и, пожалуй, грустно. Может быть, потому, что за всеми этими шутками чувствовалось, что его внутренний масштаб все же несоизмерим с этим застольным красноречием.
Иногда целыми днями он сидел за столиком кафе, маленький, грузный. Час завтрака сменялся часом обеда, а он все сидел…
Однажды я провел с ним почти целый день.
Утром в газетах было объявление о шестидесятилетии писателя К — многолетнего друга Ю. К, товарища юности, свидетеля его первых литературных дебютов. Их связывало очень многое, но что — то и разделяло; не берусь сказать, что именно, хотя Олеша и рассказывал об этом, но как — то странно и недостоверно. Но в этот день, о чем бы мы ни говорили, он все время возвращался к юбилею К, возвращался по — разному — то драматически, то элегически, то с задором, то с какой — то тихой грустью. Уже вечером, и довольно поздно, Ю. К вдруг вскочил с места и заявил, что немедленно едет поздравлять К Он попросил бутылку коньяка, засунул ее почему — то во внутренний карман пиджака и пошел к выходу. Через минуту он вернулся и предложил ехать с ним. Это было нелепо — все сидевшие за столом были незнакомы с К Олеша уговаривал, настаивал, требовал, потом как — то неожиданно легко согласился, что ехать действительно не стоит. Бутылка коньяка была водружена на стол. Дальше в разговоре Ю. К. назвал К. «братом», но тут же начал говорить злые парадоксы о братской любви. На короткое время мы остались вдвоем. Он вдруг спросил меня: кто лучше писатель — К или он? Я промолчал и подумал, что это молчание его рассердит. Но он не рассердился и, наклонившись ко мне, сказал:
— Пишу лучше я, но… — Он выдержал длинную театральную паузу. — Но его демон сильнее моего демона!..
Все это было какой — то очень сложной вариацией одной из тем «Зависти» и одновременно каких — то глубоко личных рефлексов — удивительная смесь литературы и живой человеческой боли, позы и искренности, но в этом — весь Олеша.
При каждой встрече он меня спрашивал, что я прочел нового, и говорил про себя, что он уже давно нового почти не читает, а главным образом перечитывает. Иногда мы спорили. Он не любил Бернарда Шоу и предпочитал ему Оскара Уайльда. Я не уступал ему АДюма — отца, а он мне Ростана, которого он любил всего. Обрадовался, узнав, что мне нравится Жюль Валлес. Говоря о новинках, я рассказал ему о «Человеческой комедии» Сарояна и сказал, что это написано так просто, что кажется, так мог бы написать каждый.
— Что значит каждый? — спросил Ю. К — Я или ты? Я могу написать почти все, что написал Гоголь, но я не понимаю, как написаны пьесы Чехова…
В последнее время он почему — то полюбил присловье «так надо». Не слишком задолго до смерти он мне сказал, что скоро умрет. И добавил:
— Так надо!..
Я отказывался пить, а он уговаривал:
— Так надо, Александр, так надо!..
Или говорил:
— Пойдем пройдемся по набережной. Так надо!..
И мы бродили и говорили о разном, больше всего о книгах и стихах, но всегда при этом меня не оставляло ощущение, что есть еще какой — то другой, настоящий Юрий Олеша. Таким, каким я его знал, его видели многие — все. Он был красноречивым, остроумным, блестящим. Но настоящий Олеша был тот, кто однажды сказал мне:
— Как хорошо проснуться рано утром и сесть за машинку, блестящую, как солнце…
Настоящий Юрий Олеша — это Олеша за письменным столом.
Впрочем, был ли у него письменный стол? Я никогда не был в его комнате, и мне трудно это представить. Однажды поздно ночью провожал его до дверей квартиры и сразу ушел, хотя он в третьем часу ночи звал меня зайти и даже настаивал.
Часто ли бывал Ю. К. Олеша этим настоящим? Оказалось, что чаще, чем мы все думали…
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По — другому глядят глаза, и губы
Улыбаются другой улыбкой…
Сначала о том, как писалась последняя книга Ю. Олеши «Ни дня без строчки».
Вот несколько цитат из книги: «Пусть я пишу отрывки, не заканчивая, но все же пишу!» «Эти записи — все это попытки восстановить жизнь. Хочется до безумия восстановить ее чувственно». «Мне кажется, что я поглупел. Что же, возможно — склероз… Поглупение в том, что уже давно не приходят мне в голову мысли необычного, высшего порядка. Да и были ли они когда — либо мыслями именно такого порядка? Если представить себе поток мыслей Гегеля или Фрейда, то мое мышление — как разговор в метро по поводу того, «как мне доехать туда — то или туда — то», не выше». «Эти мои записи имеют ту для меня пользу, что все же учат меня владению фразой. И вообще они приучают меня писать, от чего был очень далек когда — то. Сесть за стол, взяться за перо