Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из глубины пещеры мне навстречу судорожными рывками двигалось извивающееся тело. Это была молодая женщина. Скачала я буквально остолбенел, изумленный тем, что она еще живет. Очевидно, взрывом ей начисто срезало нижнюю половину туловища. Она тогда отползла подальше от входа в глубь пещеры, где их группа хранила основные запасы продовольствия и воды. Пока я колебался, не зная, на что решиться — оставить ее и раздобыть в ближайшей больнице медикаменты и плазму крови или рискнуть и перенести ее туда немедленно, — она перекатилась на спину.
Своим телом она прикрывала годовалого младенца, явно опасаясь нового взрыва бериллита. И несмотря на ужасную, мучительную агонию, ей каким-то образом еще удавалось кормить дитя.
Я наклонился и осмотрел ребенка. Весь в грязи и перепачканный материнской кровью, он был, однако, цел и невредим. Я взял его на руки и, отзываясь на молчаливый вопрос в глазах женщины, кивнул.
— Я позабочусь о нем, — сказал я.
Она попыталась, наверно, кивнуть в ответ, но, не успев закончить это свое движение, перешла в смерть. Я внимательно, признаюсь, с некоторым трепетом осмотрел ее. Пульса не было… сердце не билось.
В музей я вернулся вместе с ребенком и соорудил ему из секций телескопа что-то вроде детского манежа. Потом, захватив с собой трех роботов, я снова полетел к пещере и похоронил людей. Надо признать, это было вовсе ни к чему, но я сделал это не только из чистоплотности. Как бы глубоко мы все ни разделялись по взглядам, мы, в общем-то, были одной Хранительской веры. Я чувствовал себя так, будто этим своим поступком презрительно бросил вызов в лицо всему самодовольному Утверждению, выражая таким способом уважение к чудачествам «Небесного огня».
После того как роботы закончили свою работу, я поставил в изголовье каждой могилы по религиозному изваянию (кстати, на редкость топорной работы) и даже прочитал короткую молитву, а вернее, проповедь. В ней я развил мысль, которую высказал примерно за неделю до этого оленям, а именно: что посреди жизни мы находимся в смерти. Я не паясничал, однако, но на полном серьезе говорил на эту тему несколько минут. Внимательно слушавшие меня роботы были, пожалуй, даже меньше тронуты моими умными изречениями, чем олени.
21 мая 2190 г.
Я раздражен. Я просто с ума схожу, а главное, мне сейчас не на чем сорвать свое раздражение.
Ребенок доставляет мне невероятно много хлопот.
Я отвез его в крупнейший медицинский музей в Северном полушарии и всесторонне обследовал его с помощью самой лучшей диагностической аппаратуры, какая только существует в педиатрии. Кажется, здоровье у него превосходное, что, по-моему, хорошо для нас обоих. А его потребности в питании, хотя и не совпадают с моими, довольно просты. Я составил полный список продуктов питания, которые ему необходимы, и после некоторых переделок в продовольственном складе Музея Современной Астронавтики устроил все так, чтобы пища готовилась и доставлялась ему ежедневно. К сожалению, ему этот порядок, на который я угробил столько времени, вовсе не кажется таким уж безупречным.
Начать с того, что он не желает принимать пищу от обычного робота-няньки, которого я настроил специально для него. Думаю, что причина — в необычных верованиях его родителей: он, вероятно, никогда раньше не сталкивался с привязанностью автоматов. Он хочет есть только из моих рук.
Такое положение дел просто невыносимо, но оставлять его под присмотром робота-няньки едва ли возможно. Хотя он в основном только и умеет, что ползать, он ухитряется делать это с удивительной скоростью и всегда теряется в темных коридорах музея. Тогда для меня вспыхивает сигнал тревоги, и я вынужден прерывать экскурсию по громадному дворцу далай-ламы, Потале, и сломя голову мчаться с полдороги на Лхасу через весь мир в музей.
И даже в таком случае нам бы пришлось искать его часами — под «нами» я подразумеваю себя и всех роботов в моем подчинении, — если бы я не прибегал к помощи антропометра. Это чудо техники очень быстро указывает на его убежище; так что, извлекая его из казенной части космической гаубицы в Оружейном зале, я возвращаю его в детский манеж. И уже потом, если отважусь и ему не пора есть, я могу вернуться на Тибетское нагорье, и то лишь на короткое время.
Сейчас я сооружаю для него что-то вроде огромной клетки с автоподогревом и туалетом, а также устройствами, которые отгоняют нежелательных животных, насекомых и всяких ползучих тварей. И хотя времени на это уходит невероятно много, думаю, что я только выиграю.
Ума не приложу, как мне кормить его. Единственное, что предлагает мне литература по интересующему меня вопросу, — это дать ребенку поголодать, если он отказывается принимать пищу обычным путем. Но, попробовав раз последовать этому совету, мне пришлось сдаться — ребенка, безропотно смирившегося с голодовкой, она, похоже, вполне устраивала. Так что теперь я кормлю его сам.
Вот только не знаю, кого винить. Из-за того, что я стал Хранителем сразу, как вошел в возраст, мне не довелось испытать потребности в воспроизводстве себе подобных. Дети меня никогда не интересовали. Ни в малейшей степени. Я ничего о них не знаю да и знать не хочу.
Я всегда считал, что мое отношение к этому вопросу прекрасно выражено Сократом в его комментариях к «Симпозиуму»: «Кто, размышляя над Гомером и Гесиодом и другими великими поэтами, подобными им, не предпочел бы иметь их детей, нежели обыкновенных людей? Кто не захотел бы посоперничать с ними, рожая детей, какие были у них, сохранившими о них память и обессмертившими их имя?.. Множество храмов, воздвигнутых в их честь ради таких детей, как у них, никогда не воздвигались в честь кого-то ради его заурядных детей».
К сожалению, мы — единственные живые люди на Земле, этот ребенок и я. Мы вместе двигаемся к неотвратимой гибели; мы едем на казнь в одной круглой повозке. И все сокровища мира, которые всего несколько дней назад принадлежали мне одному, являются теперь хотя бы частично его собственностью. Мне бы очень хотелось пообсуждать с ним какие-нибудь вопросы, не только затем, чтобы менее пристрастно расставить все по полочкам, но и просто ради удовольствия от дискуссии. Я пришел к выводу, что дневник я начал из неосознанного страха, когда после отлета последних Утверждателей обнаружил, что остался совсем один.
Оказывается, я начинаю тосковать по беседам, по мыслям, отличающимся от моих, по мнениям, которым я мог бы противопоставить свои. Однако из всех книг о детях мне стало ясно, что, хотя этот ребенок может начать говорить сейчас в любой день, нас поглотит катаклизм задолго до того, как он выучится спорить со мной. Все это очень печально, но, увы, неизбежно.
Я просто вне себя! Дело в том, что я снова не могу позволить себе изучать искусство, как бы мне этого ни хотелось. Я уже старый человек и заслужил право жить без всяких обязательств. Я, можно сказать, жизнь положил за привилегию изучать. Я раздосадован как нельзя больше.
И беседа. Могу себе представить, как бы мы сейчас беседовали с каким-нибудь Утверждателем, окажись он сейчас здесь со мной, на планете, покинутой всеми. Какое безразличие, какое целенаправленное врожденное слабоумие! Какой категорический отказ смотреть на красоту — не говоря уже о том, чтобы ее признать, — которую создавали представители его рода в течение семидесяти тысячелетий! В его голове, если он, скажем, европеец, лишь крохи сведений о признанных художниках его культуры. Где ему знать, например, о китайской живописи или наскальных рисунках! Где ему разобраться, что в каждой культуре были свои периоды примитивизма, сменяемые эпохами расцвета чувственности, в свою очередь сменяемые союзом эстетических завоеваний и возрастанием формализма, и все это завершалось эпохой декадентства и поисков самовыражения, которая почти прямиком вела в еще один период примитивизма и чувственности! Что в основных культурах эти эпохи и периоды происходят снова и снова, так что в другом полном цикле наверняка повторится даже величайший гений Микеланджело, Шекспира, Бетховена — только называться они будут по-другому! Что в нескольких различных периодах расцвета в древнеегипетском искусстве был и свой Микеланджело, и Шекспир, и Бетховен!