Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего этого не было в боярах. В трудные времена каждый из них спасал самого себя – как мог, зачастую топя другого; в добрые тоже – всяк бросался за добычей в одиночку, чтоб не делиться ею с другими. Вот и сейчас – все врозь, хотя у каждого на душе камень, и у всех одинаков он, и тревога одинакова у всех, и страхи, и заботы… Все чуют, что приближается что-то страшное, неминуемое, все понимают, что не сегодня завтра царь лишит их последней власти, которой они еще обладают, и благо, если только власти, потому что поступиться ею мирно, добровольно они все равно не смогут… Не смогут! Возропщут, восстанут, а за протест придется расплачиваться и головой.
Понимают, всё понимают, и, однако же, – врозь! И не потому даже, что у них, в отличие от худородных, нет ничего, что могло бы связывать их… Есть! И очень много! Но разъединяющего все же больше. Сила худородных еще и в том, что им нечего терять! А тут – совсем иное дело! Веками выдерживались, как доброе вино, и честь, и знатность, и маститость, копилось богатство, обреталась сила, утверждалось место, и все это тщательно оберегалось, тщательно, ревниво и болезненно, но, главное, это все было у каждого разным, и это различие, это извечное неравенство во всем – в большом и малом, в важном и простом – и было той преградой, непреодолимой, незыблемой, которая мешала их единению.
Княжата, и свои исконные – Рюриковичи, и заезжие, чьи отцы и деды приехали на службу к московским государям из чужих земель, решительно и надменно отделяли себя от бояр некняжеского рода. Да и как могло быть иначе: они, княжата, были потомками прежних, некогда могущественных удельных владетелей, соединившихся, пусть и не всегда добровольно, под началом московского князя… Их отцы и деды сошли под руку московского князя со своих уделов, со своих земель, где они были такими же государями, как и московский князь. А бояре некняжеских родов… Кем были они? Кем были их отцы и деды? Слугами, холопами. Одни – у московских князей, другие – у тех же удельных, вместе с которыми и очутились на службе у московских государей. Так могли ли потомки прежних удельных государей позволить хоть в чем-то уравнять себя с потомками холопов своих отцов или даже холопов великих князей?! Никогда и ни за что! Да и среди них самих не было равенства, потому что они были только ветвями одного дерева, и, как на каждом дереве, ветви эти были и сильные, и слабые. К тому же Рюриковичи считали себя во всем выше заезжих княжат, так как были исконными хозяевами на своей земле, ее солью, и, стало быть, имели все права на первенство, ибо гость хозяину не голова. Но на самом деле все было иначе – хозяева оказались бесправней гостей.
С тех пор как появились на Москве Патрикеевы, Бельские, Глинские, Мстиславские, исконные княжата стали ходить на вторых местах: оттягали заезжие у них первенство, позасели их, во всем позасели, и честь умалили, и от государя отодвинули, и много иного ущерба причинили исконным. И пошла между ними вражда – и тайная, и явная, – не проходящая, не затихающая ни на день вражда, переходившая нередко в открытую усобицу.
Особенно яростно дрались между собой княжата в малолетство царя. Сейчас отступились, попритихли – не те времена: царь вошел в возраст, сам править стал, худородных взялся приближать к себе, нрав свой выказал круто, неожиданно… Худо стало и исконным, и заезжим! И те и другие почуяли, как пошла у них из-под ног земля, но все равно остались порознь. Попробовал, правда, Мстиславский пойти на сближение с исконными, снизошел, заговорил с Кашиным, предложил ему союз, да отверг его Кашин. Дрогнула было душа и у Кашина, когда слушал он Мстиславского, стоя у гроба Репнина, да тоже – только дрогнула… Теперь, приходя в думу и встречаясь с Мстиславским, он со стыдом и тяжелым внутренним укором вспоминал эту свою недостойную его слабость. Не должен был он, отпрыск старейшего княжеского рода Оболенских, соглашаться с потомком заезжих литовских князей Гедиминовичей и давать ему повод рассчитывать на союз с ними, и уж тем более не должен был этого делать, стоя перед гробом Репнина, который тоже был из рода Оболенских. Выходило, что он поступился перед Мстиславским не только честью рода и своей собственной, но и честью мертвого, а это было самым постыдным и непростительным. Сознание этого стало в конце концов угнетать Кашина сильней, чем смерть Репнина.
Мстиславский с присущей ему проницательностью догадался о новой душевной смуте Кашина и, оставшись как-то с ним с глазу на глаз, прямо спросил:
– Жалеешь о нашем разговоре, боярин?
– Жалею, – так же прямо ответил Кашин.
– Что же, в кривине души меня заподозрил или неправота моя в чем-то?
– Чужая душа – бор дремуч, князь… А на правоту твою, что ж, молиться стать? Ну, помолимся! А далее?..
– Дело делать надобно, боярин.
– Дело?.. Не из всякой правоты правое дело сделаешь. И не всякий!.. Ты из своей правоты корысть выдобудешь, ибо правота твоя на наши беды… На наши!
– Нынче беды у всех одинаковы.
– Нынче?! А в прошлом?.. А в грядущем?
– Зачем нынче о грядущем загадывать?
– Вам, буде, и незачем, а нам есть… Мы за дело свое испокон стоим – и при прошлых государях, и при нынешнем… И не отступаемся. И не отступимся! А вам, заезжим, за что стоять? Что ваше право в нашей земле?
– На сей земле могилы наших отцов и дедов, и кровью мы с вами давно породнились, ан нет, все для вас мы чужие, заезжие! Пора уж оставить сей глупый обычай, а тебе, боярин, и вовсе не пристало подобных речей плодить. Ты умен… Не чета многим, у которых, окромь честолюбия, ничего иного нет. Ты разумеешь, видишь, кого нам Бог послал в государи! Разумеешь и видишь, как он опасен, как грозен нрав его… А страсть его?!
– Неистовство то, а не страсть.
– Пусть так, тогда и разум в нем неистов. Сие також разумеешь ты, иначе не восставал бы супротив, а шел за ним, как шел недавно я и многие иные, которых уж нет. Все разумеешь ты, боярин, и силу его страшную знаешь – неистовость, а идешь супротив нее в одиночку.
– Не в одиночку!..
– С теми, кто ныне с тобой, все едино что в одиночку. Вспомни те поры, коли вы за князя за Володимера встали, мимо царевича Димитрия… Ты был с теми же, и вам не удалось одолеть горстку его приверженцев! Как же ныне вам одолеть его самого? Его самого, боярин!
– Одолей его тогда хворь, одолели б и мы…
– На что же нынче надеетесь? Нынче-то он во сто крат сильней!
– На то же, на что и всегда, – на свою правоту! И вновь говорю: нам с вами не по пути. Довольно вы нами владели!
– Худородные станут владеть.
– Вами, но не нами! Ибо мы уже не отступимся. Говорю тебе прямо и открыто. Вздумаешь доносить – не медли… Ибо, если наше придет к нам, ваше уйдет от вас!
1
Дождалась Москва царя. С арбатских площадей и улиц, где он земно кланялся ей и где в благоговейном восторге, в исступляющих муках радости, казалось, родилась их долгожданная общность, общность душ, устремлений, чаяний, и свершилось их великое примирение и великое покаяние друг перед другом, она вернулась на свои подворья, в избы, в землянки, в клетухи и закутки взбодрившейся, воспрянувшей духом и успокоенной, умиротворенной, как большая семья, дождавшаяся возвращения в дом своего главы, своего хозяина. Мнилось ей, изнужденной, настрадавшейся в голодные зимы и весны, измытаренной поборами и непосильным тяглом, что отныне начнутся иные времена – отступит надсадное горемычье, как моровое поветрие, накатывавшееся на нее из года в год и вызывавшее стон, надрывный, убогий стон, и гневный ропот, и злобу, и ярость, и буйство… Все было: поднимались улицей, слободой, всем посадом, шли в одиночку… Лилась кровь, и падали с плах непокорные головы… Раздавались проклятия и богохульства в храмах, вопила со звонниц сполошная медь, и красный петух гулял по боярским подворьям… И вновь лилась кровь, и падали с плах отчаянные головы, освящая лобные помосты своей гордой неукротимостью. И вновь стенала Русь, стенала и томилась, выплакиваясь в кабаках, вымаливаясь в храмах, юродствуя на папертях и площадях, – гордая и убогая, непокорная и смиренная, полная горячей отваги и вековечного страха, и забитости, и одурманенности, висшей на ней, как вериги.