Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последовала любовная сцена: совершенно невинная по сравнению с обнаженной страстью в фильмах конца XX века, так почему же меня покоробило? Конечно, потому, что я не привык к таким любовным сценам; эти двое были разодеты по всей форме, и в их похоти было что-то затхлое, неприятное. Майор по моде того времени не снял шляпы, а его мундир был так плотно расшит галуном, что не гнулся; голову Анны покрывал вдовий чепец, а на бурно вздымающейся груди остались крошки от печенья. Анна что-то бормотала – надо думать, по-голландски. Дело едва не свершилось, но когда финал казался уже неизбежным, Эммелина постучала в дверь и спросила, можно ли унести чашки из-под кофе. Последовала, как выразились бы музыканты той эпохи, «развязка с разочарованием». Как выглядел бы финал домогательства, будь оно успешным? Шляпа, замшевые лосины и высокие сапоги капитана, чепец, тяжелые башмаки и многослойные нижние юбки Анны – как могло все это не помешать попытке слияния? Конечно, для Анны и капитана это был миг страсти, но для меня он смотрелся нелепо и жалко. Я, как многие, не прочь подглядеть за любовной сценой, но сейчас меня заставили понять, что я любил подглядывать только за искусно срежиссированными сценами, снятыми так, чтобы они соответствовали общему духу знакомых мне фильмов. Я человек своей эпохи – точнее сказать, был человеком своей эпохи, – а теперь обнаружил, что время и моды времени играют первостепенную роль в делах, которые, как я по глупости предполагал, вечны и неизменны.
В тот вечер Анна была особенно строга с детьми и сделала суровый выговор Элизабет; она обвинила дочь в том, что та сидит на стуле развалившись – девочка позволила себе откинуться спиной на спинку стула, что запрещалось правилами хорошего тона. Любой гость непременно счел бы такую позу нескромной. Иные времена, иные нравы. Точнее сказать – иные времена, иные понятия о человеческой природе.
Как странно выглядели эти люди! Какой странной была их еда и их манеры за столом! Джентльмены ковыряли в зубах в гостиной так же непринужденно, как брали понюшку табаку. Какими непривычными и часто отвратительными оказывались для меня запахи, ибо фильм был не только цветной и звуковой, но и обонятельный! Вездесущим был запах лошадей: сам по себе не противный, но тяжелый, а в смеси с вонью сточных канав, куда слуги каждое утро опорожняли ночную посуду – настолько подспудный и животный, что никак не сделаешь вид, будто его не существует. С ним тщетно боролись, перекладывая белье пучками лаванды и ставя в гостиной вазы с ароматическими сушеными смесями. Но в Нью-Йорке часто спасал ветер с моря – конечно, отдающий солью и рыбой, но все равно приятный по сравнению с бурой дымкой, постоянно висевшей в воздухе города, в котором лошади, основное средство перевозки грузов, мочились и испражнялись где попало.
Уж не стал ли я свидетелем зарождения знаменитого американского чувства юмора? Кажется, да. Британцы веселились в диапазоне от блестящих острот модного драматурга или прозаика до грубых шуток, основанных на неуклюжей непристойности. Американцы же, судя по всему, ковали юмор, который должен был стать новым оружием для их армии. Сухая ирония, усмешка с поджатыми губами, вызывающая не столько хохот, сколько кривую улыбку. Американцы взяли песенку «Янки Дудль» и обратили ее против британцев, так что «красножопых» уже тошнило от бойкого мотивчика, исполняемого на визгливых дудках, когда американская армия приближалась, а над ней реял флаг, составленный из частей собственного герба Джорджа Вашингтона – звезд и полосок. Американцы смеялись над собой; британцы были не склонны к подобному, а гессенцам такая возможность и в голову бы не пришла. Какой-то шутник-янки вспомнил песенку из оперы «Полли», популярной оперы из баллад – продолжения «Оперы нищего»:
Американцы пели ее без устали. Они могли бесконечно повторять одну и ту же шутку или мотивчик, и им не надоедало. Более того, они пели эту песенку жалобным, отчаянным тоном, словно с радостью обратились бы в бегство – даже если в этот момент бодро наступали. Британцы, слыша песню и смех, удивлялись. Эту войну называли братоубийственной, но какими непохожими стали братья! Даже само слово «отступление» в устах солдат совершенно противоречило всякой военной дисциплине. Разумеется, как и американский обычай дезертировать всякий раз, когда пришла охота навестить родную ферму. Бедный Вашингтон!
Британцы оставили Нью-Йорк только в конце 1783 года. Роджер до конца жизни вспоминал триумфальный въезд Джорджа Вашингтона в город. Город? Он насчитывал немногим более двенадцати тысяч жителей, но уже стал метрополией.
25 ноября 1783 года. Время обеденное, четыре часа пополудни. Анна сидит за столом с двумя старшими детьми. Малютку Ханну кормит мягкой пищей в ее спальне чернокожая няня.
– Почему ты ходил на парад на Бродвее? – спрашивает Анна сына. Она держится строго, он – с подчеркнутой вежливостью.
– Чтобы увидеть генерала Вашингтона, мэм. Это был его триумфальный въезд в город.
– Неподобающее место для сына храброго британского офицера, который пал, защищая нас против подобных выскочек. Я удивлена, что ты этого не понимаешь.
– Но, мэм, это же совсем как у Плутарха. Победитель въезжает в покоренную столицу. Как часто человеку выпадает случай увидеть подобное?
– Плутарх писал о героях. О благородных людях.
– Генерал Вашингтон сегодня выглядел героем.
– Хорош герой!
– А какой из себя генерал Вашингтон? – спрашивает Элизабет с некоторой опаской, побаиваясь матери.
– Он очень высокий, я таких высоких людей и не видал. Конь у него превосходный. А как генерал держался! Суровый, неприступный. Время от времени он приподнимал шляпу, приветствуя толпу, но ни разу не улыбнулся.
– Он не может улыбаться, – говорит мать, наслышанная об этом от кумушек, с которыми пьет кофе. – Ему вставные зубы не позволяют.
– Вставные зубы! – недоверчиво повторяет Элизабет. – О, Moeder[7], ты точно знаешь?
– Это всем известно, – отвечает Анна, довольная, что придала беседе надлежащий лоялистский тон. – Они соединены пружинами, верхние и нижние, в глубине рта. Если он не будет плотно сжимать губы, челюсти разъедутся, и все увидят внутренность его рта, а этого ни один джентльмен никогда не показывает. Зубы у него такие же предательские, как его сердце.
– Он выглядел победителем, – говорит Роджер, надувшись. – Уж я-то знаю, мэм. Я там был.
– Меня он не победил, – говорит Анна.
– Он нас всех победил, и нам придется с этим смириться, – отвечает Роджер.