Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не смогу согласиться с ними, признающими в настоящем строе социализм и считающими теперешние ужасы в порядке вещей (04.07.33).
Сестры оказались куда конформнее Нины. Это не спасло их от той же лагерной участи. И здесь я подхожу к тому, что делает дневник, на мой взгляд, не только политическим, но человеческим документом большой ценности. Он свидетельствует, что Страну Советов населяли не только пионеры Павлики Морозовы и «комсомольцы, беспокойные сердца», но и просто люди – со всем «слишком человеческим».
Сравнение дневника Нины Луговской с дневником Анны Франк, сделанное Л. Улицкой в предисловии к книге, разумеется, наиболее значимое, можно сказать, хрестоматийное. Но хочется поместить дневник и в более широкий, на первый взгляд необязательный, ряд. Политический нонконформизм Нины, ее протест на фоне конформизма сестер был сплавом возраста, который когда-то назывался отрочеством, а ныне именуется teenage, и характера. Под влиянием отца, в условиях наступающего тоталитаризма, на перекрестке характера и возраста и мог возникнуть феномен Нины Луговской. В другие времена, при других ауспициях из таких, как Нина, выходили отчаянные народоволки, а не то так революционерки; комсомольские активистки, которые впоследствии становились диссидентками, а на Западе – амазонки студенческих движений и феминистки.
Парадоксальным образом дневник Нины, как и дневник Аржиловского, уцелел в архивах карательных органов, сохранивших его в качестве улики (такими парадоксами богаты времена тоталитаризмов). Красный карандаш следователя показывает, что, помимо прямой «антисоветчины», Нине вменялось в вину настроение, которое сама она называла «пессимизмом». Страстное недовольство собой (при высоких порывах); чувство уродства (как легко увидеть на фото, при легком косоглазии Нина была самой красивой из сестер и просто красивой девушкой), чувство одиночества в семье и школе (хотя и там и тут ее, по-видимому, любили) – оборотная сторона сознания исключительности – неутоленная любовная лихорадка, даже попытка суицида – если отвлечься на минуту от садистского «психоанализа» следователя, то комплекс переживаний, который сама Нина досадливо определила как «пессимизм и мальчики, мальчики и пессимизм» (27.06.36), можно назвать синдромом тинейджера (синдромом Т). Синдром этот приводит на память весьма различные явления – например, памятный манифест «шестидесятничества», «Над пропастью во ржи» Сэлинджера, – объяснение в ненависти к достаточно демократической и благополучной американской действительности. Но я привлеку аналогию гораздо более далековатую и в то же время близкую – знаменитый в свое время дневник русской девушки Марии Башкирцевой (1860–1884), опубликованный впервые в Париже в 1887 году на французском языке, а затем изданный в русском переводе[25]. Родовитая, богатая, богато одаренная, избалованная и амбициозная Мария, вынужденная из-за туберкулеза оставить родную Малороссию и жить в Ницце и в Италии, владеющая не только европейскими, но и древними языками, читающая Платона в подлиннике и берущая уроки живописи у лучших парижских учителей, отмеченная медалями Салона, – кажется, что у нее общего с советской школьницей, кроме того что начала писать дневник тех же тринадцати лет? И однако, именно это вроде бы второстепенное совпадение создает структурный параллелизм, более красноречивый, нежели разница обстоятельств. Вот, пожалуйста:
Нина Луговская. Я хочу блеска, славы…
Мария Башкирцева. Я создана для триумфов и сильных ощущений…
Н. Л. Я жажду переживаний, сильных нравственных переживаний, от которых в душе может происходить какая-то работа.
М. Б. Жить, обладать таким честолюбием, страдать, плакать, бороться…
Н. Л. Я страшно тщеславна, тщеславна до гнусности.
М. Б. Мое безумное тщеславие – вот мой дьявол, мой Мефистофель…
Нининым «умственным» влюбленностям откликаются такие же влюбленности Марии («Когда перестают любить одного, привязанность немедленно переносят на другого…»), хотя ее романы все же более реальны.
Нининому пессимизму и самобичеванию («Дура и уродка! Зачем же мне дали то, что называют гордостью и самолюбием?») откликается перемежающееся самобичевание Марии, вообще-то чрезвычайно аррогантной («…Глубокое отвращение к самой себе. Я считала себя умной, а я нелепа, я считала себя смелой, а я боязлива. Я думала, что у меня талант, и не знаю, куда я его дела…»). Даже чувство уродства (косоглазие) находит соответствие в ужасе Марии перед уродством наступающей глухоты.
Нининым жалобам на пустоту окружающих откликаются сетования ее предшественницы («Какая тоска! Ни одного умного слова, ни одной фразы образованного человека…»).
Несмотря на радикальное различие состояний, внутрисемейные отношения обеих девочек на удивление рифмуются – обе жалеют мать, которая целиком отдает себя детям (Мария замечает даже, что мать ходит «в тряпках»); отношение к отцам (к нелегальному гостю в собственном доме и предводителю губернского дворянства) у обеих доходит до ненависти, и причину обе видят в сходстве характеров:
Н. Л. Мы с ним более или менее одного характера, и от этого, наверное, все и происходит.
М. Б. Я знаю его, он – это я во многих отношениях…
Обе чувствуют себя ущемленными своим – заведомо второсортным – полом:
Н. Л. Я женщина. Есть ли что более унизительное!
М. Б. Я ропщу на то, что я женщина, потому что во мне женского разве только одна кожа.
Разумеется, Нинина ненависть к большевикам не имеет аналога у Марии, зато она презирает и честит то, что называет «буржуазностью».
И однако:
Говорят, что в России есть шайка негодяев, которые добиваются коммуны; это ужас что такое… Хотят сделать из России какую-то карикатуру Спарты, –
записала Башкирцева тринадцати лет от роду. Эта «карикатура Спарты» как раз и пришлась на долю Нины…
Все эти сходства, свойственные возрасту, могут показаться поверхностными. Меж тем синдром Т не банален – он вечен. Помноженный на обстоятельства времени и места, он может стать праздником непослушания целого поколения Х и изменить облик жизни. Он же составляет tour de force[26]дневника Нины Луговской как явления жизни и литературы. Как бы ни были удивительны политические иеремиады Нины (а ее реакции на убийство Кирова или на гибель самолета «Максим Горький», даже в случае подсказок, поражают зрелостью), они далеко не исчерпывают интерес дневника. Жизнь подростка, запечатленная изо дня в день, свидетельствует, что и в советское время вовсе не все поле существования покрывалось официальной идеологией, что объявленный «оптимизм» был далек от универсальности, что игра гормонов в период полового созревания не подчинялась указаниям партии; что синдром Т был могущественнее советской власти. Я думаю, в воображении многих читателей история столь не похожей на них жизни тем не менее вызовет воспоминания о собственном отрочестве с его страстями и «проклятыми вопросами».