Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Географические названия, ставшие названиями историческими, далеко не всегда связываются напрямую с именами, положенными в их основу. Мне, например, станция метро “Библиотека Ленина” ни о каком Ленине не напоминает даже отдаленно. Как, кстати, и сама библиотека. Ленинка и Ленинка. Была и есть. И при чем, казалось бы, тут этот злополучный ее однофамилец?
Я вообще-то противник всяческих переименований, сносов и прочих антиисторичных пятновыводителей.
Стоял себе когда-то в центре Москвы храм Христа Спасителя. Стоял и стоял. Особого эстетического восторга у искушенных столичных эстетов не вызывал — они называли его “чернильницей”. В начале 30-х эту чернильницу взорвали. И, конечно же, не из эстетических соображений, а чтобы на месте реакционного культового сооружения возвести другой храм, буквально до небес, — Дворец Советов. И Дворец Советов в результате не задался, а вот бассейн там был, и ходили в этот бассейн несколько поколений москвичей и гостей столицы. При Лужкове в рамках восстановления исторической справедливости снова выстроили храм, весьма похожий на первоисточник, только еще более уродливый.
Восстановлена ли таким образом историческая справедливость? Думаю, нет. И даже наоборот. Потому что сталинское истребление храмов было событием историческим, ничуть не менее историческим, чем их возведение. Восстановление порушенного храма имеет отношение не к исторической справедливости, а к попытке подправить историю. Какой такой Сталин? Какие такие салфеточки-подковки? Как это взорвали? Да вот же стоит на своем месте как ни в чем не бывало. Как это советская власть ссылала и истребляла духовное сословие? Да вот же оно, это сословие, любовно выращенное в лубянских лабораториях. Вот же, смотрите, какие сытые красавцы в рясах у нас тут сидят-стоят и на “мерседесах” рассекают! И Сталина славят. И правильно, что славят. Потому что нет более лучшего друга всех верующих, чем он. И с кощунниками всех мастей мы станем бороться его светлым именем. А кто против Сталина, тот против Бога. Понятно? Конечно, понятно, что ж тут непонятного.
Надо ли было сносить храм? Нет, разумеется. Надо ли было его восстанавливать? Тоже нет. А вот памятник на этом месте был бы очень кстати. Скорбный памятник, напоминающий о том, что история — это не дырявый забор, который можно подлатать да подкрасить.
То же и со Сталинградом-Волгоградом. Вполне возможно, что не следовало делать из него Волгоград. Возможно, он должен был бы оставаться Сталинградом. И этот топоним вполне смог бы со временем стать столь же привычным и даже нейтральным, как и упомянутая уже “Ленинка”.
Для жителей Европы Сталинград — это не столько город, названный именем Сталина, сколько могучий символ мужества и героизма, напоминание об одном из важнейших событий Второй мировой войны.
Да, возможно, не следовало бы переименовывать этот город. Но это было сделано. И города Сталинграда уже нет. И никогда его не будет, даже если он снова станет так называться. Потому что этот ребрендинг даже в его комической, бесконечно абсурдной версии — на шесть дней в году — уже не будет означать ничего, кроме попыток гламурной жульнической ресталинизации.
Сталинизм в его новом, приблатненно-право-славном изводе — это не только дань своеобразной гламурно-державной моде, в соответствии с которой “Сталин” со своими великими пятилетками в четыре года вполне вальяжно уживается с евроремонтом, вай-фаем и шенгенской визой — самыми, видимо, наглядными достижениями сталинской эпохи. Это еще и дань низовому, так сказать, сталинизму, сталинизму послесталинскому, то есть вполне протестному пафосу определенной части населения, пропитанной приютским сознанием, где живет тоска по справедливости, понимаемой как гарантированная тарелка супа на человека. Это сиротская тоска по утраченному отцу, который и накормит, и накажет, и погладит, и защитит от пацанов с соседней улицы. При Брежневе, например, тот Сталин, благородная симметрия усов которого украшала ветровые стекла грузовиков, был фактически оберегом, призванным отгонять и укрощать злых гаишных духов. Речь идет и об этом Сталине тоже.
Именно о нем идет речь, а не о том городе в руинах, в честь которого названы улицы и площади во многих городах Европы.
До понимания того, что слова — это всего лишь слова, надо дорасти. Далеко не все успевают. Поэтому многим из нас свойственно либо слепо доверять словам, либо испытывать по отношению к ним иррациональную, но вполне отчетливую ненависть, либо их смертельно бояться.
В последнее время все чаще звучит в разных контекстах сакральное слово “революция”. Мы произносим его со сложными и разнообразными чувствами: надеясь, ужасаясь, трепеща, содрогаясь — и всегда ощущая, что наши глаза загораются помимо нашей воли.
Вот и я, человек своего поколения, своего социально-культурного опыта и своих базовых убеждений, однажды в одном интервью на вопрос, как можно одним словом обозначить то, что сейчас происходит, сказал: “Революция”. Тут же я добавил, что я говорю о гуманитарной, а не о социальной революции, но, если честно, сам себе удивился. А потом и задумался.
В годы советского детства я и мои сверстники, конечно же, любили слово “революция”. Как, впрочем, и саму революцию, данную нам, в отличие от поколения наших родителей, не столько в наших ощущениях, сколько в готовых литературных, кинематографических или скульптурно-живописных образах. Революция — это героизм, романтика, победоносная борьба сил добра с силами зла. А как же еще.
Революция — это петроградский мальчишка, наш сверстник, лихо карабкающийся на чугунные ворота Зимнего дворца. Именно этот винтажный кинокадр из года в год перед октябрьскими праздниками показывало телевидение в качестве документальной кинохроники. О том, что этот кадр был безмятежно заимствован из вполне игрового кинофильма Эйзенштейна и что никакого штурма Зимнего не было вообще, мы узнали сильно позже.
Дуновения сначала робких, а потом и отчетливых сомнений по поводу “революции” достигли наших чувствительных душ уже позже. А сначала были образы, понятия и слова, так сказать, абсолютные, непоколебимые. Например, слово “Аврора” долгое время означало лишь название легендарного крейсера. А уже потом выяснилось, что это еще и имя античной богини, названной так, видимо, в честь героического корабля, исключительная роль которого в установлении нового миропорядка, кстати, тоже через какое-то время стала вызывать некоторые вопросы.
С “Авророй” мне запомнился такой вроде бы простенький, но симптоматичный эпизод. В классе, кажется, четвертом мы с моим другом-одноклассником Смирновым страшно увлеклись античными мифами. И настолько увлеклись, что целыми днями изображали из себя всевозможных богов и героев, не говоря уже о том, что повсеместно, когда надо и когда не надо, щеголяли их звучными нездешними именами.
Дошло до того, что Смирнов, опоздав, как обычно, на урок, на усталый и вполне риторический вопрос учительницы Антонины Сергеевны, почему это он опять опоздал, бодро и остроумно, как казалось ему и как, между прочим, до сих пор кажется и мне, сказал: “Я, Антонина Сергеевна, находясь в объятиях Морфея, не заметил приближения Авроры”. Ну не говорить же “я проспал”, в самом-то деле.