Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В метро он вспомнил, что не завтракал и что ему не помешала бы яичница по-мексикански, то есть обжаренная с двух сторон, как это наловчился делать Боря Ляхов. Но время — полдень, Боря дома не засиживается, он с самого утра спешит, жужжа, как пчелка, на собрания, переговоры, встречи, сборища… У Тиши вдруг заныл пустой желудок: тем Боря знаменит, что никогда не пропускает модных зрелищ. Кто-кто, а Боря может оказаться в страшном зале. А кто еще? Да все почти. И Тиша, замерев душой, стал мысленно перебирать друзей и близких. Не кончив перечня, он очутился дома, на Башиловке; про завтрак позабыв, включил немедля телевизор и стал звонить по всем, знакомым наизусть и занесенным в книжку телефонным номерам — но всюду было занято или тревожно пусто. День быстро тек, а время было неподвижно, как городской пейзаж на телеэкране; Госдума заявила о приоритете жизни и здоровья заложников; певец Кобзон вывел из захваченного здания ДК женщину и трех ее детей; потом там стали диктовать два номера контактных телефонов для врачей любого профиля, и эти цифры: два ноль шесть ноль восемь три один и два ноль шесть два восемь сорок три — сбивали с толку, палец Тиши то и дело тыкал не в ту кнопку, и приходилось перенабирать, — его измучили короткие и долгие гудки. Лишь в полчетвертого, когда певец Кобзон в сопровождении депутатки Хакамады опять отправился на переговоры, один из номеров ответил голосом. Голодный Тиша так разволновался, что не сумел припомнить имя приятеля, настолько хорошо ему знакомого, что в книжке были лишь его инициалы. Приятель не обиделся: «У нас у всех башку отшибло», но и назвать себя забыл, тотчас же приступив к отчету о своих дозвонах: Боря давненько собирался на «Норд-Ост», но загодя уехал в Нижний, будто чувствовал; Алена дома, как и мы, сидит на телефоне; Красовский, говорят, в Анталии; Атлетовы пошли в тот день на «Нотр-Дам»; Иван Лукьянович с Натальей Тимофеевной, все говорят, давно сидят на даче, там нету телефона; Петруха укатил в Дуплево на охоту; Семеныч не вылазит из редакции; Андрей шатается по улицам по кругу, на этот раз забыв мобильник дома, — сам позвонил из автомата; Слап гонит сериал и к телефону не подходит; Князь в офисе, а Финик на Днепре; похоже, с общими друзьями обошлось, никто, похоже, не попался… Тут Тиша рассказал о Серафиме. Приятель слышал о ней что-то и когда-то, но не был с ней знаком. Сказал: «Кошмар!», попричитал, вздохнул, простился и повесил трубку.
День вытекал, было четыре двадцать восемь пополудни. Продюсер мюзикла «Норд-Ост» Цекало заявил: в руках у террористов могут находиться до двенадцати детей — участников спектакля. Тиша выключил телевизор, достал из холодильника банан, сжевал его и выбежал из дома, стремясь поспеть на электричку, которая идет на Саванеевку в пять двадцать три минуты, иначе целый час придется киснуть на вокзале… Успел. Запрыгнул в хвостовой вагон, и тотчас лязгнули, сомкнувшись, двери.
Вагон был пуст наполовину. Пассажиры сидели вразброс, почти не глядя в окна: сырые городские сумерки отталкивали всякий праздный взгляд. У дальней двери, на скамьях, в проходе, и дальше, в тесноте прокуренного тамбура, толпились парни в черно-сине-белом, в буро-зеленом камуфляже. Тиша узнал в одном из черно-сине-белых знакомого: то был немой охранник «Гистриона». В который раз почувствовав недолгий зуд стыда: имя забыл, и некого спросить, — Тиша махнул ему рукой. Охранник поманил его в ответ и сразу же забыл о нем, переключив внимание на своих. Тиша приблизился и сел на край скамьи поодаль, о чем немного пожалел: все парни были пьяноваты и нервны. Поймав взгляд Тиши, один буро-зеленый сказал ему:
— Чего ты пялишься? — но сразу же остыл, как только гистрионовский немой, что-то мыча, схватил его за локоть. — Ну, свой так свой… Ты, если свой, садись поближе, а то чего ты, как топтун?.. Ты понял, брат, что с нами сделали? Мы этих знаем как никто, мы бы их взяли и вспороли, нам и стволов для этого не надо — ментура, падлы, не пустила. Ты понял? — наших братьев из спецназа на нас едва не натравили!.. Еще и Ежика скрутили, за чеха приняли, уроды, скулу подбили, — ты посмотри, какой он чех? Ты, Ежик, кто?
— Мадьяр, — сказал брюнет в чернильно-белом камуфляже, слюня мизинец и втирая слюну в синяк под левым глазом. Потом достал из полиэтилена две по двести пятьдесят «Завалинки», одну, подумав, протянул робеющему Тише: — Выпьешь с нами?
Тиша выпил, свежея сразу и догадываясь, что этого побитого мадьяра должны звать Йожеф.
С платформы Саванеевка все камуфляжные, кроме немого, направились толпой через пути — к поселку дорогих особняков. В театр Тиша шел с немым. Того прорвало: всю дорогу до театра он говорил, не умолкая, но звуки, ухающие, стонущие, злые, никак не прорывались к слову; немого это мучило; страдая, он мычал, стонал и выл все громче, и все поглядывал на Тишу, и видел: тот его не понимает, — и взмахивал тогда руками, и головой мотал, и выл; Тише был жуток этот стон и этот вой под проводами; Тиша пытался угадать, что силится сказать ему немой: «приехали… и что?.. прогнали вас?.. обидно?..» — но эти жалкие попытки, убогие, как Тиша сам уныло понимал, его догадки немого угнетали еще больше: он требовал, чтоб Тиша помолчал, — и на своем бессловном языке ныл, лепетал, смеялся, всхлипывал и, задыхаясь, заходился в кашле… Увидев фонари у входа в павильон, увидев Машу на крыльце, Тиша почувствовал: спасен, — и припустил к крыльцу почти бегом, оставив вдруг примолкшего немого шагов на десять позади себя.
…Не я один был такой умный, не я один додумался приехать — похоже, все из нас, кто знал о «Гистрионе», догадались: здесь, за пределами кольца, сжимавшего холодным обручем Москву, где ужас, и тоска, и любопытство согнали миллионы нас, как на Болото, к телевизорам и радиоприемникам, заставили уже почти что сутки жить в ожидании публичной казни сотен неповинных и чувствовать, как вытекает с каждым часом из души наша заветная и, как стопарь, спасительная вера в то, что все само собой и как-нибудь тихонько рассосется, — здесь, в Саванеевке, в затерянном средь дач и парковых кустов театрике, есть шанс немного отогреться, в себя вернуться, ненадолго ощутить себя не частью одурманенной тоскливым предвкушением развязки толпы у плахи, а человеком, зрителем иных, достойных не толпы, но человека зрелищ.
Билетов многим не досталось — Мовчун решил пустить в зал всех. Немой охранник, — и, по совместительству, пожарный, — пытался вяло возражать, да сам же быстро отступился от своего брюзгливого мычания, и зритель, может быть, впервые за короткую историю театра «Гистрион», заполнил все ряды, проходы меж рядами, пространство перед невысокой сценой. Пришлось спектакль задержать: встречая на крыльце гостей, заведующая литературной частью Маша увидела: еще подходят, и еще; идут по парку, докуривают и бросают сигареты на ходу; в загустевающей вечерней темноте живые огоньки тех сигарет казались Маше роем маленьких инопланетных пчел. К началу действия Мовчун велел оставить дверь в фойе открытой настежь, а стулья, кресла и диваны, все, что там были, сгрудить у входа в зал — для опоздавших безбилетников.
Приехав загодя с билетом, я сел в заднем ряду, у самого прохода. Я мог обозревать весь зал, выглядывая тут и там знакомые мне лица, покуда все, толпясь, слоняясь кучками промеж рядов, тоже высматривали близких и друзей. Увидел Тишу возле самой сцены: он был взволнован, возбужден, счастливо кланялся в ответ на каждое приветствие, так, будто это он, а не Шекспир, однажды сочинил «Двенадцатую ночь». В углу, у пульта, я увидел Русецкого; не занятый на сцене, он выступал в роли осветителя. Увидел Серебрянского с косичкой: актер дремал, усевшись в первый ряд и голову назад закинув. Увидел В., художника театра, которого в театр обычно не затащишь. Мне показалось, я увидел Толю и Марину, еще, мне показалось, двух людей, похожих на Ирину и Адольфа, но все рассаживаться стали, обращая лица к сцене, — и впереди я больше лиц не видел. Как только все расселись по звонку, я понял, что сидящий слева от меня, через проход, мужчина — сам Егор Мовчун. Не сразу я его узнал: обычно круглые, под пухом бороды, красные щеки Мовчуна обвисли, были серыми, и борода казалась грязью, глаза его глядели не вокруг и не на сцену — Мовчун, согнув когтисто пальцы, разглядывал их, морщась оттого, что пальцы мелко, как у пьяницы, дрожат. По мановению Русецкого свет начал быстро гаснуть; тут, как всегда и всюду, опоздав, к первым рядам рванули обладатели билетов на лучшие места. Противно извиняясь, они упрямо продирались по проходу, на них шипели; кто-то, на кого, должно быть, наступили, охнул; во тьме не мог я разглядеть знакомых среди этих опоздавших женщин и мужчин, да мне уж было и не до того — после призыва выключить мобильники спектакль, по гонгу, начался.