Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Когда же настало утро, я об этих кошмарах и думать забыла. От них остались только легкое утомление да смутное недовольство, на которые тотчас наложилась лихорадочная потребность в действии. Теперь, когда я освободила стены от загромождавших их картин, оставалось только повесить мою, что я и сделала незамедлительно с помощью нескольких гвоздей и молотка. Теперь в ее распоряжении была целиком вся стена, но меня уже смущало другое. Казалось, чего-то не хватает, я не могла созерцать ее так восторженно, как хотелось. А я желала упиваться своею картиной до самой глубины души. Я испытывала по отношению к ней тайное и оттого особенно властное чувство долга. Хотелось восторгаться ею так, как она того заслуживала. Быть может даже, овладеть ею настолько, чтобы она больше не существовала вне меня, или, напротив, самой покориться ей, в ней раствориться. Но она еще чего-то требовала, не давала мне покоя.
Вскоре я сообразила, отчего такой дискомфорт. Если стена, где картина висела, была достаточных размеров, чтобы оставался еще фон, на котором она могла вольно демонстрировать свои пропорции, то комната, расположенная перед ней, выглядела, напротив, чересчур заставленной, ее пространство слишком дробилось. А нижнюю часть полотна еще и заслонял подлокотник кресла. Стало быть, я не могла спокойно охватить ее одним взглядом. Прежде чем пробиться к ней, мой взгляд цеплялся за горизонтальные линии канапе и обеденного стола, потом за углы кресел, да к тому же ему мешали овалы чайных столиков. Он достигал полотна не иначе как с запозданием, теряя по пути часть своей благоговейной внимательности. От сознания этого раздражение, возрастая, достигло крайних пределов. Я мечтала об огромном пустом пространстве для картины, чтобы она, одинокая, как королева, властно требовала взглядов, красуясь на парадной стене, отодвинутой в глубь зала. Не в силах более сдерживаться, я преисполнилась отваги и, засучив рукава, принялась за работу.
Несколько часов подряд я двигала туда и сюда тяжелую неподатливую мебель, то дергая, то толкая, у меня уже и спину ломило, и волдыри вздулись на руках. Я испробовала добрую дюжину комбинаций. Но задача была неразрешима. Когда мы въезжали, комната уже была заполнена до отказа. Если я хотела полностью освободить ее середину, чтобы обеспечить взгляду беспрепятственный порыв, вольный разбег к картине, мне нужно было неминуемо что-то устранить, выбросить. Начав от полотна, я принялась расчищать путь к нему, пока не добралась до противоположной стены. Затем попыталась расставить на оставшемся с обеих сторон пространстве ту мебель, без которой нам было уж никак не обойтись.
Еще немного повозившись, я наконец нашла результат удовлетворительным. Я уселась в дальнем конце комнаты и долго упивалась моей картиной. Мы были с ней один на один, между нами оставалось несколько свободных метров, и эта дистанция по-особенному нас сближала. Мы были отделены друг от друга и тем неразлучнее. Как две статуи на горных склонах, что высятся над долиной по обе ее стороны, связанные лишь внутренней необходимостью своей стати, своего сходства. Я чувствовала, как возвеличиваюсь, возвышаюсь над вершинами.
Но я быстро оттуда скатилась, и притом кубарем. Одного взгляда на входную дверь было достаточно, чтобы убедиться, что мой труд еще не завершен. Там в буквальном смысле слова не оставалось прохода, куда можно было бы протиснуться. Когда дети вернутся домой, им не проникнуть дальше двери. Мне нужно было придумать, что делать, да побыстрее. Я была слишком разбита, чтобы даже помыслить вернуть мебель на прежние места. Коль скоро так вышло, что я ее туда задвинула, оставалось лишь задвинуть ее еще дальше. Я ухватилась за эту предельно простую формулировку проблемы: раз вещи не могут ни стоять здесь, перегородив вход, ни вернуться обратно в гостиную, им остается лишь отправиться за дверь — в прихожую, ведь иного решения нет. А там, оказавшись за порогом, они, конечно, коль скоро нет другого пути, пойдут в служебный лифт, из него же — в подвал.
Управляющий, когда я его вызвала, создал мне массу затруднений. Похоже, до него не доходила логика моих аргументов. У него оказалось полным-полно других доводов, на мой взгляд, по правде сказать, более чем явственно изобличавших низкое происхождение и интеллектуальное убожество того, кто их приводил. Наш управляющий был кубинским эмигрантом, не говорившим ни по-английски, ни по-французски; отнюдь не склонный самоотверженно посвящать себя заботам о состоянии нашего дома, он проводил часы, уткнувшись носом в мотор одного из тех больших ярко раскрашенных автомобилей, что вечно скапливались у его дверей. Мой муж видел в нем типичного представителя меньшинства, не сумевшего ассимилироваться, утратившего идентичность, лишенного корней, обманутого и эксплуатируемого алчной и угнетающей системой. Эти рассуждения меня раздражали. Я-то в первую очередь видела, что текущие краны никто и не думает ремонтировать, что жалюзи как были неисправны, так и остаются, а мусор перед входом убирают реже, чем следовало бы. Короче, управляющий дал понять, что он не имеет права складировать мебель, в подвале для этого нет места, к тому же подвал не надежен, мебель будет там портиться, но, впрочем, с помощью консьержа я бы могла, пожалуй, перетащить ее туда. А для него, как он утверждал, возиться с этими вещами — непозволительно большая трата времени. Это, конечно, наша забота, она его не касается. Тут я смекнула, что все упирается в проблему чаевых, и мигом разрешила ее, не скупясь. Расставаться с нашими деньгами мне стало теперь несравненно легче, чем прежде. Я даже испытывала что-то похожее на опьянение, растрачивая их так, без счета. Вот, стало быть, что значит разоряться, да, это оно самое и есть — эта легкость, эта беспечность, это наслаждение.
В последующие дни я стала замечать, что мебель, оставшаяся в гостиной, на фоне побелевших стен, в освободившемся пространстве проявляет свою индивидуальность отчетливее, чем раньше, и вскоре ее цвет начал меня тяготить. Бархатная обивка канапе резала глаза своей попугайной голубизной, полосатые чехлы на стульях, стоявших у стола, были желтовато-зелеными. С одной стороны, цвета не отличались красотой, с другой — своей излишней броскостью отвлекали внимание от картины. Мало того: чересчур яркая голубизна канапе перекликалась с цветом голубых полос на полотне, нарушая тем самым непосредственность впечатления. А ведь наверняка именно это обстоятельство привело к тому, что вчера картина мне не понравилась. Я решила, что канапе нужно заново обтянуть тканью очень блеклого тона, а режущие глаз ковры, которые домовладельцы поручили нашим особым заботам, убрать, чтобы оставить голый паркет, только придется его заново отциклевать и натереть. Ткань я купила. Мне потребовалось для этого много времени, ведь я плохо ориентировалась в больших магазинах, не знала, куда податься, заблудившись среди этажей, теряясь среди полок. К тому же я не привыкла делать покупки, мне трудно по образцу ткани судить о том, как она будет выглядеть в сочетании со всем прочим. Заново обтянуть сиденья я взялась сама. Но принялась за кресла, не удосужившись их разобрать, и получила растяжение запястья, так что с этой работой вскоре пришлось покончить. Тогда я решила отправить все это к обойщику.
* * *
И снова, в который раз, я не посоветовалась с мужем. При этом я не то чтобы умышленно стремилась действовать украдкой, чтобы потом ставить его перед свершившимся фактом. Но вследствие череды случайностей выходило так, что мы почти не виделись. Он часто задерживался по вечерам в своем университетском рабочем кабинете, за ужином мы разговаривали с детьми, когда же ночь сводила нас один на один, мы оба — и он, и я — были уже слишком вымотаны, чтобы затевать разговоры о вещах, которые привели бы к спорам, требующим длительного разбирательства. А лишнего времени у нас не было. И он, и я были до чрезвычайности заняты, а наши пути при уходах из дому и возвращениях если и пересекались, то редко. Если его звали на концерт, я оказывалась приглашена в какое-нибудь другое место, если я замышляла отправиться куда-либо, ему надо было остаться дома и поработать. Казалось, у нас больше совсем не остается досуга для тех семейных вечеров, которые мы прежде так любили, — стало некогда ни послушать музыку, ни рассказывать детям разные истории, ни вместе почитать. Для такого стремительного усыхания свободного времени всегда находились резонные объяснения — я, разумеется, не могла восставать против его бесчисленных лекций, коль скоро они нас кормили, и между нами слишком долго царило полное доверие, чтобы он мог вдруг потребовать от меня отчета в моих действиях. Он всегда предоставлял мне все заботы о материальных вопросах и, разумеется, был не таким человеком, чтобы придираться к мелочам. Открытый конфликт в нашем случае показался бы полнейшим абсурдом. Я если и допускала его возможность, то как нечто отдаленное, неуловимое. Робость мешала мне спрашивать его совета относительно всех этих демаршей, однако я затаила на него малую толику злобы: ведь у меня часто возникало смутное ощущение, что я совершаю ошибку, и мне бы хотелось, чтобы он был рядом, предвидел ее и предотвратил.