Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фокинские «Сильфиды» навсегда останутся моим любимым балетом. Думаю, что именно Карсавина научила меня восприятию этого произведения, так часто низводимого до вычурной стилизации.
В радостном самозабвении проходили уроки танцев. Второй сезон Романтического театра оставался для меня центром внимания. На славу и гордость моей Валькирии, я, однако, успешно выдержала экзамены в гимназии Аугусты-Виктории в Шарлоттенбурге. Брат сдал экзамены в Берлинском политехникуме и уехал на лето в Париж, где собралась вся семья Шайкевичей. Нас с бабушкой отправили в Тюрингию. Никто не чувствовал, что на наш горизонт надвигаются черные бури.
В Германии инфляция принимала неслыханные размеры. Не успевали печататься денежные знаки, как они больше ничего не стоили. Со стремительной быстротой тысячи превращались в десятки, сотни тысяч, миллионы, миллиарды. Для скорости их печатали только на одной стороне плохонькой бумаги. Чтобы купить ломтик ветчины в гастрономическом магазине (в простых ветчины больше не было), брали с собой мешок для провизии, наполненный миллиардами. Атмосфера становилась с каждым днем напряженнее.
Частые визиты к нам Гржебина из тревожных превращались в драматические. В 1920 году из-за отсутствия в России бумаги и недостатка типографий советское правительство поручило ему заказ неслыханных размеров: напечатать в Германии учебники и произведения классической и современной литературы для всей страны.
Пока Зиновий Исаевич, знаток своего дела, исполнял это задание, его и Тихонова злейший враг в Москве, Ионов[64], завел против него интригу. Несмотря на решение третейского суда в пользу Гржебина, интрига эта продолжалась и в конце концов привела его к разорению и преждевременной смерти. В клеветнической кампании против него участвовали и кое-кто из горьковского окружения — Мария Федоровна Андреева, Крючков и сын Горького — Максим. Зиновий Исаевич умер в Париже от сердечного приступа в 1929 году, оставив многочисленную семью в отчаянном положении.
Летом 1923 года произошел, видимо, разрыв матери и Алексея Максимовича. Почти полвека спустя брат, умирая, рассказал мне то немногое, что знал об этом и что до тех пор по настоятельному желанию мамы оставалось от меня скрытым.
Захваченная личными переживаниями, может быть, я не была достаточно проницательной. Тот факт, что роман мамы с Алексеем Максимовичем длился много лет, что из-за него она порвала с Тихоновым, который продолжал ее любить до конца своих дней, что так бесстрашно-доверчиво отдала она в неверные руки Горького свою судьбу, уехав с ним за границу, — все это до самой смерти брата оставалось мне неизвестным и даже не подозревалось. Что пережила она, когда все рухнуло, одна в стране, где никого не знала, где некому было протянуть ей руку… Только сыну — еще почти мальчику…
Для нее все кончилось. Ей не было сорока лет. Как она была еще хороша собой, молода душой, восторженна, очаровательна! Как любила нас, жизнь, искусство, верила в людей… как беззащитна оказывалась перед интригами! Компромиссы были для нее немыслимы, ее чувство достоинства — несокрушимо.
Изящная, хрупкая, перед материальными заботами — беспомощная, Варвара Васильевна обладала, однако, большой душой и непоколебимой волей. В самые тяжкие моменты, когда она, голодная, в рваных туфлях, работала на фабрике, когда, казалось, умирал ее обожаемый сын, она не жаловалась, не подавала признаков слабости.
Горе преждевременно унесло ее в могилу, но не сломило. Милая, храбрая мама. Вечная память тебе — в сердце моем!..
В нашей семье всегда были живы воспоминания об Алексее Максимовиче. В его адрес я не слышала ни слова упрека, ни слова иронии.
Пачку его писем она перед смертью сожгла.
Двадцать шестого октября 1923 года Преображенская в сопровождении пианиста Александра Лабинского[65] вместе со мной, бабушкой и семьей Гржебиных покинула Берлин и, переночевав в Кельне, прибыла в Париж.
Там, на Северном вокзале, кончилось для Нинки радужное детство.
Нужно честно сказать: с первой же минуты Париж мне ничего не обещал, ничем не прельстил.
На ноябрьском небе не было зари. На перроне желтовато-серый туман хоронил свет жирондолей. Из нашего паровоза струя пара с душераздирающим воплем вылетела в темноту.
Поезд остановился. Захлопали дверцы. Бледная, помятая, поползла из них вереница пассажиров, словно не пробудившихся от дурного сна.
Носильщик в кожаной каскетке с медной бляхой на груди проводил нас до выхода. Высокое красное такси, одно из прославленных в битве на Марне[66], вместило всех. На счетчике, прикрепленном к нему снаружи, шофер опустил флажок «свободен».
Улица Фобур Сен-Мартен и в солнечную погоду зрелище не из веселых. Теперь, на рассвете, грязные облупленные дома, кое-как разбросанные на мокром асфальте, казались воплощением тоски и сырости. Как на беззубых челюстях, между ними зияли темные проходы. Наверно, по такому туманно-мрачному пути ведут на гильотину обреченных преступников… И это — Париж!!! Самый прекрасный город в мире?!! В нашем такси все молчат.
В отеле, где мы остановились, все показалось мне мизерным после грандиозного пансиона «Штерн». В небольшой комнате окно выходило на узкую улицу, где на домах неопределенного и неприглядного стиля, словно от дождя, распухли пузатые балконы. Мы озябли. В то время парижане не стремились оберегать себя от холода. Дома их отапливались очень скудно. На улицах, на диво северянам, лишь узенькие шерстяные шарфики охраняли их от простуды. Тонкие подошвы ботинок — от мокрых тротуаров. Открытые зонтики — от дождя.
На следующий день я снова встретилась с девочками Гржебиными на первом уроке Преображенской в Париже, в театре «Олимпия», где вечерами давались спектакли варьете.
Вход был с рю Комартен. Оттуда, через грязный дворик, железная дверь вела прямо на сцену, в глубине заставленную клетками со львами и медведями.
Грозное рычание зверей и запах конюшен преследовали по узкой лестнице до разрисованной сажей стеклянной крыши, под которой располагался репетиционный зал. На урок к Ольге Осиповне через замызганную дверцу входили как в святилище. Оставались там только те, кто умел это понять.
Тот факт, что Мариус Петипа умер в год моего рождения, исключает, казалось бы, всякую возможность моих о нем воспоминаний. Однако тринадцать лет спустя, в студии на бульваре Капюсин, он царил самодержавно. Все па его балетов, все детали их исполнения, все любимые его словечки были нашим ежедневным питанием, а примеры, нам показанные, — чистейшими образцами его стиля. Мы знали все его требования, повиновались его приказаниям. Как бурно он реагировал на наше неумение. «Никуда не годись», — цитировала его Ольга Осиповна. Мне кажется, войди в наш класс Мариус Иванович, мы поверглись