Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь мы подходим к переломной точке античной цивилизации. Будущий император становится учеником бывшего раба. Ни тот, ни другой не были гигантами мысли. Но их встреча через книгу, которой поделился важный сановник (сам Эпиктет умер в безвестности лет за десять до того), станет символом, если не причиной глубокой переоценки ценностей. Стоицизм — мораль приятия действительности, но и отваги, индивидуального спасения, но и человеческой солидарности, дисциплины, но и терпимости. Укоренится ли он в сознании Империи, запечатлеет ли собой мысль, определит ли нравы?
Задним числом легко найти неопровержимые доказательства, что об этом и речи быть не могло, что стоицизм светил холодным, колючим светом, что он не мог удовлетворить чаяниям масс. И действительно история рассудила так. Но история же была свидетельницей, как на противоположной стороне Земли полутысячелетием раньше и едва ли не навеки утвердились две системы человеческой мудрости, разработанные мыслителями — Гаутамой Буддой и Конфуцием. Сами эти мудрецы видели только, как их учение вращалось в узких кругах образованных людей, а потом передавалось от учителя к ученику — точно так же, как стоицизм, которому за четыре века до Марка Аврелия учил под афинскими портиками Зенон Китийский. Стоило бы задуматься, почему учение, у которого были такие предшественники, как Сократ и Аристотель, такие адепты, как Цицерон, Сенека, Эпиктет и Марк Аврелий, которое чтили еще Монтень, Декарт и Паскаль, в истории морали и метафизики никогда не становилось всеобщим.
Наверное, при Марке Аврелии стоицизму не повезло. Множество людей стало философствовать по примеру императора, сообщает его биограф и добавляет, что эта мода настораживала плебс и некоторых военачальников. Если так, императору следовало больше действовать своим личным авторитетом, чтобы религиозно-политическое сообщение, носителем которого он был, лучше отпечаталось в сознании современников. Когда он только вступал на высшие должности, подданные Империи были готовы принять трансцендентную истину или несколько таких истин. Более открытая и боевая натура могла бы — как позже явили пример Диоклетиан и Юлиан — противопоставить новым религиям откровения, пришедшим с Востока, очень сильную систему социальной этики, гораздо лучше подходившую к римскому гению, к коренному римскому язычеству. Но ведь очерк этой этики как раз и виден начиная с первых же строк знаменитого «каталога благодарностей». Так почему бы не помечтать, что почти сверхъестественная власть императорской должности, поставленная на службу стоицизму, могла бы дать иное направление цивилизации?
Не один Рустик давал уроки, не забытые прилежным учеником. Кроме него и Аполлония Марк Аврелий упоминает сенатора Клавдия Максима. О нем мы знаем только то, что он был консулом, легатом Паннонии и проконсулом Африки. Этот стоик был не так суров, как Рустик; он показан нам не столько как носитель учения, сколько как просто хороший человек: «Владение собой, никакой неустойчивости и бодрость духа… Никогда не изумлен, не потрясен, нигде не торопится и не медлит, не растерянный и не унылый… благодетельствующий и прощающий, нелживый; от него пришло представление, что лучше невывернутый, чем вправленный…» (I, 15). Марк Аврелий не раз возвращается к последней формуле, очевидно, имевшей для него глубокий смысл. Как ни упражнял он волю, но больше доверял природе, чем средствам исправления. И еще он говорит о Максиме: «Как выполнял он без сокрушения лежащие перед ним задачи; и как все ему верили, что он как говорит, так и думает, а что делает, то беспорочно делает» (I, 15). Словом, личность для императора явно важнее проблем.
Аполлоний, Рустик, Максим были учителями, посланными Провидением; всем им, а также Фронтону, воздвигли статуи на Форуме. Они служили образцами молодому Цезарю, но еще раньше на него влияли другие — те, кого избрали ему для первоначального образования деды. В самом первом из них, даже имени которого не сохранилось, ему запомнилась обескураживающая сдержанность, советы воздержания: «Не стал ни Зеленым, ни Синим, ни пармуларием, ни скутарием[23]; еще выносливость и неприхотливость, и чтобы самому делать свое и не вдаваться в чужое» (I, 5). Такие правила вряд ли сильно восхищали мальчика, но в ранней мудрости своей он встретил нового, по-видимому, весьма замечательного учителя, Диогнета, который учил его, вероятно, живописи, но он-то и сделал из него того философа, которого мы знаем. И вновь — удаление от суеверий, от повадок молодости и даже полное равнодушие к окружающему: «Несуетность; неверие в россказни колдунов и кудесников об их заклинаниях, изгнаниях духов и прочее; и что перепелов не стал держать и волноваться о таких вещах; что научился сносить свободное слово и расположился к философии… и пристрастился спать на шкурах и ко всему тому, что прививают эллины» (I, 6).
От грека Диогнета многое зависело в царствовании, которое могло бы стать заурядным и непрочным, если бы с самых ранних пор ум Марка Аврелия не обрел потребность во внутреннем костяке, который не сломает никакое искушение в мире. Мы видели, как он поддавался на прелести внешней науки и сдавался на риторические увещания, посылаемые Фронтоном. Но в его письмах видна какая-то усталость, и старый адвокат прекрасно это видел. Он пытается удержать его на пути: «Работай еще, и я обещаю тебе, что ты достигнешь вершин красноречия». Но Диогнет победит. В один прекрасный день Фронтон получит такое письмо: «Возвращение твое для меня и радость, и мучение. Почему радость — можно не спрашивать. Почему мучение — скажу тебе откровенно. Ты дал мне тему для обработки. Я не притрагивался к ней, и не из праздности, но сейчас меня занимает книга Ариста Стоика. Из-за него я то согласен с собой, то несогласен: согласен, когда он учит меня добродетели, несогласен, когда показывает, до чего я страшно еще далек от этих прекрасных образцов. И твой ученик стыдится, как никогда, что, дожив до двадцати пяти годов, еще не проникся всей душой этими глубокими мыслями».
Коллективный портрет учителей, написанный стареющим учеником, еще не завершен. Есть в нем и другие имена: Секст («Мысль о том, чтобы жить сообразно природе» (I, 9), Александр грамматик («Рассматривать не слова а дела» (I, 10)[24], Александр Платоник («Не извиняться вечно… что… не делаешь надлежащего, ссылаясь на обступившие тебя дела» (I, 12) и особенно однокашник и друг Север («Представление о государстве, которым правят в духе равенства и равного права на речь» (I, 14). Эта сеть переплетающихся, дополняющих друг друга, сознательно принятых, хорошо укорененных связей была удачей не только для человека, но и для общества. Еще тридцать пять лет они будут влиять на правление, определять структуру политики Империи. Так что не праздным кажется заданный выше вопрос: как объяснить, что общество не получило от них устойчивого импульса? Какие скрытые силы и ошибки вскоре дестабилизируют складывающееся государство? Лишь дойдя до конца этого царствования, можно будет рискнуть дать ответ.