Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем первым утром я проснулся рано, любил ее с невероятным усердием, помылся, съел омлет с тостом, подождал, пока она быстро убрала со стола, затем поставил на него машинку, снял и отложил в сторону чехол, спокойно вставил лист бумаги, медленно повернул колесико, установил границы страницы, нажал на клавишу и с нарочито громким щелканьем написал: «Черновик. 15 марта 1987 года». Затем пропустил две строчки и добавил: «Глава первая». Еще два громких пропуска, и снова ритмичный звук клавиш: «Всякий раз, как Абхэй мчался на своем дребезжащем мотоцикле…»
В доме воцарилась мрачная атмосфера. На алтаре искусства стук клавиш печатной машинки — это религиозное песнопение. Физз старалась ходить по комнате тихо и разговаривала с временными помощниками по хозяйству шепотом. Она протянула провод телефона на кухню и первой отвечала на звонки, не позволяя мне отвлекаться.
Я писал сильно и хорошо, медленно продумывая предложения в уме, изменяя их, прежде чем печатать на машинке. Поэтому первые несколько недель написать восемьсот слов в день не составляло проблемы.
Обратной стороной графитового карандаша я старательно подсчитывал количество слов и в конце каждого дня точно записывал в дневник. «15 марта — 887 слов. 16 марта — 902 слова. 17 марта — 845 слов». Вскоре это превратилось в болезнь, и я стал считать слова после каждого написанного абзаца, подводя итог, когда бумага еще свисала с валика, и тратя на это слишком много времени.
Физз продолжала мне верить и не задавала вопросов о моей работе, ожидая, когда я сам заговорю на эту тему. Были дни, когда я хотел, чтобы она прочитала то, что я написал, чтобы узнать ее реакцию, поразить ее. Но я держал себя в руках, желая узнать, как долго смогу поддерживать свою уверенность, основываясь только на собственном мнении, как долго я продержусь, прежде чем привлечь ее.
И более того: как долго я смогу подогревать ее любопытство.
Эта ситуация создавала приятное эротическое напряжение, какую-то тайну вокруг того, что выходило из-под клавиш блестящего «Брата». И я был частью этой тайны. Это подогревало ее пыл и рождало неожиданную магию. Она ходила на цыпочках вокруг этого памятника писательскому труду, который я установил в нашей жизни, и смотрела на меня, пытаясь понять, как близко она может к нему приблизиться.
Я никогда не был для нее более привлекательным, чем когда писал.
Нарушив привычное течение нашей жизни, она начала проявлять инициативу. Это всегда случалось в конце дня, когда работа была сделана, налоги заплачены. Я сидел в своем любимом кресле или на кровати, читая под Бетховена, а она наклонялась к перед и начинала целовать меня за ухом или трогать мое лицо, касаться кончиком своего влажного языка моей груди, класть голову мне на колени и медленно ласкать меня через одежду.
Как только она меня касалась, я терял голову.
Затем она готовила меня к жертвоприношению с маслами для тела, ловко разводя ноги, заманивая меня в опасные места и намериваясь методично убить своими сильными бедрами. Я кричал, она кричала, хор Бетховена звучал крещендо; когда было все кончено, она касалась своим прекрасным лицом моего влажного бедра, свет луны проникал сквозь открытые окна, отражаясь от влажной плоти.
Порой я тянулся к старому кассетному плееру «Филипс», к тугим кнопкам, которые нажимались с громким звуком, — я тянулся и с шумом перематывал назад Девятую симфонию, ставил его снова; к тому времени, как раздавалось тема хора, она начинала все сначала.
Каждую ночь я лежал и ждал. Удивительное чувство, когда кто-то овладевает тобой.
В эти месяцы мы занимались любовью больше, чем всю оставшуюся жизнь. Вскоре это стало величайшей наградой за мой труд; работая днем, я уже предвкушал, что случится этой ночью.
Работа шла хорошо первые шесть недель, но затем я начал терять нить повествования. Я казался себе великим рассказчиком. В то же время я был уверен, что не хочу писать маленькие книги о ничтожных вещах. Писателей волнуют социальные, эмоциональные, материальные мелочи и отношения. Отношения матерей и детей, отцов и сыновей, семейные интриги, размолвки любовников, разногласия учителей и учеников, преступление и наказание, эмоции крестьян, уроки природы, дружба и любовь.
Я хотел описывать великие вещи. Великую трагедию жизни, повороты истории, идеи и цивилизации, переломные моменты, которые создают и рушат этот мир.
В книге, которую я пытался написать, речь шла о событиях, случившихся до Независимости. Я хотел объединить три поколения и использовать это как метафору, чтобы описать трудное положение Индии — язву в сердце свободы. Абхэй, юноша, колесящий на мотоцикле по улицам Чанди Чоука, был представителем третьего поколения — наследник мифа свободы, борющийся с бесконечными рассказами государства и родителей, но вынужденный жить в продажном настоящем.
Его отец, Махендар Пратап, был представителем второго поколения. Он был юношей с хорошими манерами, когда Индия боролась за свободу. Он пошел против воли отца и принял участие в забастовках с прекращением работы и торговли, устроенных Ганди и Конгрессом против колониальной Британии.
Представителем первого поколения был отец Пратапа, Пандит Хар Дэйал, большой, страстный, жестокий мужчина, который в 1930-х ездил на роллс-ройсе с подножками и думал только о том, как отделать палкой своих работяг до полусмерти. Он преклонял колени только перед Тимом Андерсоном, румяным окружным комиссаром, постоянно вел дела с военным городком, держал в кабинете портрет Георга VI и действительно думал, что белые люди — это хорошо для Индии. В доме Пандита Хар Дэйала женщины никогда не открывали огромную парадную дверь и не отвечали на звонок с улицы. Если дома не было мужчины, гость был вынужден просто уйти без ответа и приглашения войти.
История начиналась с Абхэя, а затем быстро переплеталась с жизнями Махендара Пратапа и Пандита Хар Дэйала. Я был взволнован стилизованным повествованием, над которым работал. Книга должна была состоять из трех частей: история Абхэя; история Пратапа; история Пандита. Каждая часть заучивалась кодой: сонет эпохи королевы Елизаветы будет передавать сладкую печаль их жизни, связанную с бесконечны хаосом Индии. Я чувствовал, что с помощью стихов можно легко сделать выводы, которые трудно делать в прозе. К тому же меня привлекала новизна формы.
Страдая из-за страстных лекций отца о Ганди-Неру Абхэй, модный застенчивый юноша, хочет поступить в Национальную театральную школу и стать актером в Бомбее. Он носит джинсы, курит «Чармс», пьет пиво и в двадцать один год ласкает девушку в кино. Он понимает силу денег и хочет славы актера. Он думает, что его отец — чудак и пережиток своего времени.
Его отец, Пратап, в 1930-х в Пенджабе был восторженным юношей. В шестнадцать он слушал в Амритсаре речь Ганди, которая призывала молодежь пойти на жертвы. Пратап пришел домой, сменил брюки и рубашку с серебряными манжетами на кхади и пайджаму-курту, бросил колледж и присоединился к местной партии Конгресса. Все это было сделано против воли отца-тирана, которому он никогда не осмеливался перечить до того вечера, как услышал речь Ганди. Он возненавидел богатый образ жизни своего отца, то, как он лижет задницы белых офицеров, обращается с женщинами и слугами.