Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После второго аперитива он стал рассказывать о себе, о своей жизни в Сарлате, где он родился и где надеется умереть, если, конечно, его не убьют на войне. Любопытно, кстати, как французы говорили о приближающейся войне. Они никогда не говорили о разгроме врага, никогда не проявляли особенной ненависти к немцам; они говорили о войне как о работе, которую надо выполнить, неприятной работе, конечно, но от нее нельзя уклоняться, потому что они помнят, что они граждане Франции. Но главное, что держалось у них в мозгах при обсуждении этой темы, было возвращение домой, возвращение к нормальной жизни, к их маленькой нише, когда бы это ни произошло. Мне такое их отношение всегда казалось высшей формой мужества: это был пацифизм в высочайшем смысле. Они шли воевать из чувства долга и без всякой ненависти. Вот в чем сила Франции, и вот почему она поднимется и вернет себе свое место в мире. Францию победили, но ее невозможно уничтожить.
В самый разгар нашего оживленного собеседования мы вдруг услышали звуки оркестра, и через минуту-другую процессия детишек во главе с клоунами и шутами продефилировала мимо нас. Новый знакомец объяснил, что шествие в честь какого-то католического святого. И спросил, не окажу ли я ему честь отужинать с ним. Он хочет показать мне город после наступления темноты — это должен быть замечательный вечер именно своим карнавальным духом. Я был только счастлив принять это приглашение.
Было уже совсем темно, и уличные фонари быстро превратили скучноватый, провинциальный вид в нечто более обещающее. «Я в этом городе каждый дом знаю, — торопливо рассказывал мой спутник, пока мы шли к ресторану. — Мой отец был плотником и каменщиком. Я мальчишкой работал вместе с ним. Это замечательное занятие — куда лучше, чем торговать книгами. Делать что-то своими руками и с любовью, ах! Да я и сейчас в душе остаюсь плотником».
Мы ужинали в маленьком скромном ресторане и запивали еду «petit vin du pays»[15], удивительно приятным. Потом надо было вернуться к гостинице, взять ключ, потому что в десять часов двери запирались. Ключ, как и сама дверь, был громаден, настоящий ключ от крепости. Мы постояли перед дверью, тщательно изучая ее. Он показал мне следы ремонта, который когда-то давно сделал его отец, и большой шарнир, приделанный им самим попозже. «А теперь пойдемте. — Он подхватил меня под руку. — Я покажу вам старый Сарлат, такие улочки, о которых парижане и думать забыли». И он начал мне рассказывать о Карле Великом, о Ронсаре и Вийоне, о герцоге Бургундском и Орлеанской Деве. Он говорил о прошлом не как школяр или студент-историк, он был современником всех, о ком рассказывал, он видел все собственными глазами. «Та книга, которую вы приглядели нынче днем, — сказал он после паузы, — мы попозже вернемся за ней в магазин. Я хочу вам подарить ее на память о Сарлате. Может быть, вы ее переведете когда-нибудь…» И тут он начал рассказывать об Авиньоне и Монпелье, Ниме и Оранже, о провансальском языке, о великих женщинах Франции, о розенкрейцерах, о мистериях Нотр-Дам, о Парацельсе и Данте. «Мой дорогой друг, — сказал он, когда мы остановились в тени огромной средневековой двери, — Франция для меня единственная страна на свете. Она испытала все. И есть мелочи, в которых она велика — в отзывчивости, в терпимости, в уважении к другим. Она не жаждет господства над миром. Она скорее похожа на женщину, желающую вас очаровать. И с первого взгляда она вовсе не красавица. Но она знает, как переплести свои чувства с вашими. Она раскрывает себя не спеша, осмотрительно, держа про запас свое истинное очарование, пряча настоящие сокровища до того момента, когда их смогут оценить по справедливости. Она не бросается к вам, как это делают проститутки. Душа Франции целомудренна и чиста, как цветок. Мы люди сдержанные не из робости, а потому, что нам есть что дать. Франция — неиссякаемый кладезь сокровищ, и мы, французы, — смиренные хранители этого великого богатства. Мы не так щедры, как вы, — может быть, оттого, что все, чем владеем, досталось нам ценой великих страданий. За каждый клочок нашей земли надо было бороться снова и снова. И если мы любим нашу землю, как мало кто на свете, то это оттого, что она щедро полита кровью наших отцов и дедов. Вам наша жизнь кажется мелкой, но для нас она полна глубокого смысла и богата, особенно для нас, провинциалов. Да, с нами порой бывает скучно — пусть! Каждый из нас остается французом — вот что самое важное».
Мы повернули назад, к древним стенам города, в самое сердце и нутро Средневековья. Время от времени он брал меня за руку и вел, потому что в узких извилистых проходах была тьма кромешная. Один раз на такой тропке он нащупывал дорогу, не отрывая своей руки от стены, и, приведя меня к нужному месту, чиркнул спичкой и попросил потереть рукой деревянную панель какого-то гигантского портала. Зажигая спичку за спичкой, мы исследовали всю эту дверь, и после такой процедуры я запомнил ее на всю жизнь. Дверь дверей! А потом снова тьма, смоляная чернота, и в ней слышались звуки веселья, там, внизу, где праздник невинных душ был в полном разгаре.
Глаза мои были на мокром месте. Прошлое ожило. Оно жило в каждом фасаде, в каждом портале, в тех самых камнях, по которым ступали наши ноги. Детишки в белом были тоже из прошлого. Я нашупал его рукав:
«Скажите, — спросил я. — Вы помните "Большого Мольна"?»
«Бал?» — Он сжал мою руку.
«Ну да, бал. Детей!»
И больше ни слова. Оба мы погрузились в глубокое молчание. Пришедшая на память книга говорила за нас в тишине средневековой улочки, и она просила нас не прерывать видение и не мешать детям играть в их игры.
Пока мы спускались по широким ступеням к парапету и потом шли вниз по подковообразной лестнице, я ничего не видел, кроме мельтешащих огоньков, скачущих через перила, прыгающих с подоконников. Вся площадь была заполнена этими пляшущими огнями, и в их отсветах лица гуляк качало, кидало из стороны в сторону, как в театре теней. И снова слезы навернулись мне на глаза. Это было так изящно и так не похоже на американскую манеру веселиться. А к тому же еще этот фон — угрюмый, тяжелый, почти зловещий. Почему — то это напомнило мне о геральдической лилии на тяжелом гербовом щите странствующего рыцаря — о том контрасте между сердцем и кулаком, о последнем мгновении в старинном поединке, когда смертельный удар становился актом милосердия и избавления. Это напомнило мне также об эпидемиях чумы и праздниках, устраиваемых среди отблесков погребальных факелов. Напомнило о той манере, с какой мой мясник с улицы Томб-Иссуар обращался с мясом, изящество и даже нежность его манипуляций с ножом, почти материнское чувство, с каким он выносил четверть телятины и укладывал товар на мраморный прилавок. Да, Франция снова ожила перед моими глазами, Франция давних времен, Франция вчерашнего дня и Франция завтрашняя. Прекрасная, славная Франция! Видит Бог, с какой любовью и уважением вспоминаю я о тебе сейчас. О моем последнем, наверное, взгляде на тебя. Каким счастливчиком я был! Сегодня ты повержена, лежишь под сапогом победителя. С трудом я могу поверить в это. Кажется, только сейчас, в этот момент, снова переживая ту, полную очарования ночь, осознаю я всю чудовищность сразившего тебя злодеяния. Но даже если все разрушено, если все значительные города сровняли с землей, Франция, о которой я говорю, будет жить. И если великий факел духа погаснет, то те маленькие огоньки неугасимы, они пробьются сквозь землю тонкими язычками пламени, и родится другая Франция, и новый праздничный день будет отмечен в ее календаре. Нет, то, что я увидел, не может быть раздавлено сапогом завоевателя. Говорить, что Франции больше нет, значит клеветать на человеческий разум. Франция жива. Vive la France!