Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тс-с-с… – сказал Родченко и, опасливо стрельнув глазами вправо-влево, прижал палец к испачканным кремом губам.
Маяковский тоже огляделся. Молодые люди жадно поедали пирожные, бросая в сторону Маяковского тревожные, недоуменные взгляды, в которых читалось все, что угодно, кроме благодарности. Потасканная дама у окна продолжала мусолить губами край своей рюмки. Маяковский снова повернулся к Родченко и повторил, сильно понизив голос:
– Ильич, Крупская и Инесса поселились в особняке Кшесинской. Ты наверняка знаешь, где это.
– Знаю, – кивнул Родченко.
– Так вот, – продолжил Маяковский. – Этот лысый херр…
– Не упирай так на лысину, – заметил Родченко и с усмешкой хлопнул себя по лысой голове.
Маяковский пыхнул папиросой и добродушно улыбнулся.
– У тебя, Саша, лысина другого рода, – объяснил он. – У тебя старорежимные волосы с охваченной революцией головы в небытие эмигрировали. А у него от сытой жизни в обратную сторону расти стали, прямо в мозг. Представляешь, какой бардак у него теперь в голове.
Маяковский басовито хохотнул. Родченко тоже засмеялся – высоким и переливчатым смехом. Настроение у художника после эклеров и «мокко» было прекрасное.
– Дай же я тебе дальше расскажу, – продолжил Маяковский, отсмеявшись. – И вот, значит, излагает мне этот (прости, Саша) лысый херр занятную историю. Дескать, колечко Николаша получил в Египте от знаменитой гадалки. А потом взял да и подарил его своей зазнобе Матильде Кшесинской. А она его, уж не знаю, по каким соображениям, с собой за границу не взяла, а в доме спрятала – в ножке кровати. Владимир Ильич его каким-то образом нашел и, в свою очередь, подарил Инессе Арманд. А уж она перед смертью подарила его своему сыну Андрею.
– Ну, допустим, – сказал Родченко. – А чего ж этот лысый херр хотел от тебя?
– Как? Ты все еще не понял? Тяжело соображаешь, брат. Он предложил мне сделку: я достаю ему кольцо, а он мне – машину и бриллиантовый гарнитур. «На кой черт мне ваш гарнитур?» – спрашиваю.
– А он?
– А он мне: «Вам, может, и не нужен, а вот фрау Брик пригодится. Я слышал, эта дама чрезвычайно ценит роскошные вещи и отлично в них разбирается. Машина, бриллиантовый гарнитур – я найду способ переправить это в Москву».
– А ты?
– А я ему: «И все это в обмен на одно кольцо? Вы же сказали, что оно – безделица». «Оно, – отвечает херр, – имеет для меня особую цену, поскольку принадлежало российскому императору».
Маяковский стряхнул пепел с папиросы в блюдце, заменяющее пепельницу, и продолжил:
– Ну, тут я ему натурально чуть в физиономию кулаком не въехал. Уж больно противная харя. Но снова сдержался. «Эх вы, – говорю, – коллекционеришки. Носитесь с хламом, как с манной небесной. Картинки, статуэтки, предметики. Мещанство. Фрау Брик это не заинтересует, уж поверьте моему слову. А на машинке своей сами катайтесь, украсив морду гарнитуром». Ну, тут он, понятно дело…
Перед столиком вновь возник бородатый половой.
– Изволите расплатиться? – вежливо осведомился он, чуть склоняя голову набок.
Маяковский недовольно дернул щекой.
– Сколько?
Половой протянул бумажку. Маяковский глянул на цифры и пожевал губами.
– Рыдали раки горько и беззвучно. И зайцы терли лапками глаза. Валяй, бери, кровопийца, – поэт достал из кармана несколько шуршащих купюр и сунул их в растопыренную розовую ладонь полового. Дождался, пока половой удалится, и насмешливо продекламировал ему вслед:
Жил на свете анархист,
Красил бороду и щеки,
Ездил к немке в Териоки
И при этом был садист!
Затем снова повернулся к Родченко:
– Так на чем я остановился?
– Немец предложил тебе машину и бриллианты в обмен на кольцо Арманда, а ты отказался, – напомнил Родченко.
– Ну да, – кивнул Маяковский. – Только этот Лысофф тоже упрям, даром что немец…
Родченко слушал друга, и перед глазами у него вставала живописная картинка. Темная комната, вся в разводах сигарного смога. Поблескивающие на подносах бутылки, словно глаза диких зверей, караулящих добычу в дымчатых травах. Бежевые прочерки голых женских рук. Охра усталых лиц с шевелящимися черными дырами ртов. Прямоугольный стол с зеленым сукном, разноцветные фишки, карты, летящие на стол и оставляющие за собой в густом воздухе бледные трассирующие следы, – как на кадрах кинопленки.
А вот и лысый, пузатый немец, ухоженный и прилизанный. Рот приоткрылся, и оттуда потекли гладкие и круглые, как голыши, словечки:
– А вы все-таки передайте мою просьбу фрау Брик. Пусть фрау сама решит, нужны ей мои подарки или нет.
– Ну, разве что ради смеха, – пожимает плечами Маяк, не сводя пылающих глаз с горки фишек, лежащих на зеленом сукне.
Немец перехватывает взгляд Маяка и сразу понимает, что к чему.
– Пообещайте, и я одолжу вам эти фишки, – говорит он вкрадчивым голосом.
– Одолжите? – Маяк смотрит на немца недоверчивым взглядом и облизывает вмиг пересохшие губы.
– Одолжу, – кивает лысый немец. (Вспышки отблесков на лысом черепе.) – Но вы пообещайте, что передадите мое предложение фрау Брик. Просто пообещайте.
Маяковский снова смотрит на горку фишек и уже не способен противиться натиску азарта.
– Хорошо, – говорит он. – Я обещаю.
– Клянетесь честью? – не унимается немец.
– А чем еще? – усмехается, скрывая смущение, Маяк. – Гоните фишки, герр!
Клубы сигарного дыма рассеиваются, и Родченко снова переносится в кафе. Маяковский сидит напротив, откинувшись на спинку стула, и внимательно смотрит на друга.
– Ты чего, Рубенс?
– Я?.. Ничего. Так просто. – Родченко качнул головой, прогоняя наваждение.
– Опять в облаках витаешь. Ты хоть слышал, что я тебе рассказал?
– Слышал. Ты уже говорил с Лилей?
Маяковский вздохнул. Перекатил папиросу из правого угла рта в левый.
– Говорил, – ответил он мрачным голосом. – И о немце, и о машине, и о чертовом бриллиантовом гарнитуре. Но уже здесь, в Москве.
– А она?
Толстые губы поэта искривила усмешка.
– А то ты женщин не знаешь. Они ведь как сороки. Чуть где заблестит – тут же летят. На всех парах несутся, даже если блестит на помойке…
И снова перед глазами Родченко встала картинка. Квартира в Водопьяном переулке. Комната с кроватью и ковриком на стене. На железной кровати сидит Маяк. В толстых губах неизменная папироса. Рядом стоит Лиля Брик, маленькая, аккуратная, с настороженной полуулыбкой на ярких губах, похожая на кошку и птицу одновременно.
При словах о машине и бриллиантовом гарнитуре глаза Лили начинают ярко блестеть. Пока Маяк зажигает потухшую папиросу, она размышляет, кусая нежные губы белыми, острыми зубками. Потом говорит, глядя не на Маяка, в пространство перед собой: