Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Господа офицеры флота христианского, сами вы убедились ныне, что противу неприятеля, сражавшегося по правилам, мы, от правил ненужных отвратясь, действовали по обстоятельствам, и виктория состоялась славная, России надобная. Теперь берега таврические от десантов турецких избавлены…
Новая тактика Ушакова была такова, что, будь Ушаков адмиралом флота британского, болтаться бы ему на виселице в Тауэре, ибо Англия такого нарушения традиций никому не прощала. Оставшись один в своей каюте, Федор Федорович думал: много, даже слишком много делает он такого, что не стал бы делать никакой флотоводец:
– И не потому ли я начал побеждать?..
А кампания на суше была бездейственна: Потемкин не хотел прерывать переговоры, которые – неофициально! – вел с турками, и потому нарочито сдерживал порывы своей армии. Однако Ушакову велел держать флот в готовности. Лето на Руси выдалось холодное, дождливое, но хлеба вошли в рост, изобильны были и покосы. Хлеб и сено – товары неразлучные, ибо как человеку хлеб надобен, так и скотина без сена не выживет, а могучей кавалерии воинской подсыпай еще и овса торбами исполинскими…
Севастополь ждал приезда светлейшего. На флагмане «Рождество Христово» Ушаков велел подновить для гостя лучшую каюту, но Потемкин прежде заехал в Херсон и Николаев, где в общении с чинами флотскими сам убедился, как много недругов у адмирала Ушакова: завидуют таланту, презирают за прямоту и открытый нрав, а победы приписывают удаче… Потемкин зачитал недругам Ушакова письмо Екатерины. «Победу Черноморского флота, – писала она, – праздновали вчерась молебствием в городе у Казанской, и я была так весела, как давно не помню. Контр-адмиралу Ушакову великое спасибо!..»
– Если бы Федор Федорыч, – рассуждал Потемкин, – был при Роченсальме, флоту российскому не знать бы позора того, какой доставил ему принц Нассау-Зиген… Прав был князь Репнин, предупреждавший меня, что на рожон лезть – ума не надо!
Пока Ушаков был в море, Курносов утруждался в Байдарской долине, принося в жертву флоту деревья старинные – ради нужд корабельных. Когда же вернулся в Севастополь, Ушаков выразил желание повидать его сразу же. Был контр-адмирал мрачен. А разговор начал издалека – с выговора мастеру:
– В погоне за флотом турецким не поспели мы. Скорость «султанов» лучше нашей. Обводы у них мастерские, по шаблонам французским…
В штабе порта, сколоченном наспех из досок, благоухало мандаринами. В кувшинах алел турецкий «пордек» (гранатовый сок). В двери с улицы скребся черный ливорнский пудель.
– Прохор Акимыч, – с натугою произнес Ушаков, – ты уж крепись, сколь можешь. Выпала мне доля такая: нанести тебе, друг мой, рану страшную. Сердечную и кровоточащую…
– А что случилось-то? – насторожился Курносов.
– Сыночки твои пропали безвестно у Роченсальма по вине принца Нассауского… Вряд ли спаслись!
Курносов остался недвижим, будто окаменел. Собака скулила с улицы, просилась к хозяину. Ушаков отворил двери, впустил пуделя. Черныш, благодаря его вилянием хвоста, положил голову между ног хозяина, ожидая ласки.
– Вот и все, – сказал Курносов собаке.
Ушаков разлил по чаркам вино.
– Выпей! Горю твоему пособить не могу. Одно сделаю: пиши рапорт об отпуске «по болезни». Отпущу тебя. Езжай куда глаза глядят. Может, даст бог, и полегчает…
– Да куда ж мне ехать-то? – горевал мастер.
– Не плачь. Свет велик…
Ушаков выложил перед ним патент на чин бригадира:
– Вот тебе! С мундиром белым – флотским.
– Ах, на что мне все? Если б не эта вот псина, руки б на себя наложил… Да на кого мне собаку-то оставить?
* * *
Уже не думал бригадир флотский повстречаться с господином Радищевым, но повстречался. Правда, не лично с ним, а с книгой его, которую и вывез из Севастополя, от руки кем-то из офицеров переписанную; в дороге до Петербурга читал в коляске и сравнивал… Заунывные шелестящие дожди сеялись на поникшие травы, убогие жительства глядели на путника кособокими окошками, нищенская юдоль сквозила в настежь раскрытых дверях сельских часовен, где отпевали покойников. И невольно вспомнилась бодрая, самоуверенная юность. Как ехал лесом до Казани, как срывал первые в жизни поцелуи с ярких губ Анюточки Мамаевой (где-то она теперь?) и, может, в ту пору-по наивной младости – не замечал он того, на что столь жестоко указывал ему теперь господин Радищев своей «пагубной» книгой…
На редких станциях бригадир глушил водку стаканами, кормил не себя, а собаку, с нею и разговаривал: «Едины мы с тобою, сиротиночки…» По обочинам дорог брели куда-то солдаты, Прохор Акимович окликал их:
– Куда поспешаете-то, братцы?
– Велено до Лифляндии брести… в Ригу быдто! Сказывают, пруссаки войну хотят объявить нашему российскому величеству.
Пруссия ультиматумом возвещала миру, что желает забрать у поляков Торн и Данциг, а вместо этого отдать им… Киев и Белоруссию. Курносов доехал до столицы, когда салюты в честь побед черноморцев отгремели, а пушки готовились возвестить о мире со шведами. Мир, заключенный в убогой деревушке Верела, так и назывался Верельским… Бригадир хотел поместиться на жительство у «Демута», но в эту гостиницу с собакою не пускали. Пришлось снять две комнатенки в номерах мадам Шаде, обедать ходил в паштетные и кондитерские… В жизни так часто бывает: вспомнишь о человеке, давно не виденном, и обязательно его встретишь… Анна Даниловна Прокудина, урожденная Мамаева, встретилась ему в кондитерской, где угощала своих дочерей пирожками копеечными и леденцами, в бумажки завернутыми. По скудости угощения догадался Прохор Акимович, что в жизни этой женщины все давно порушилось, как и у него тоже. Их взгляды нечаянно соприкоснулись. Бригадир встал и спросил – ради чего она в Петербурге?
– А вот Манечка, вот и Танюшенька… По вдовости убогой решила их в Смольный институт определить. Да напрасно тратилась на дорогу дальнюю: девиц благородных берут в Смольный лишь по заслугам отцовским или дедовским. – А какие заслуги перед отечеством могли быть у ее мужа, пьяницы, взяточника и картежника? Вот и горевала вдова: – Надобно в Казань возвращаться, пока вконец не проелись. Годы-то летят скоро, может, хоть с женихами повезет…
И по облику женщины, и по тем копеечным пирожкам было видно, что вдовство ее несладкое. Стало мастеру жаль ее. И откровенно сознался в своем одиночестве:
– Жену бог прибрал в чуме херсонской, а сыночков при Роченсальме погубили. Остался я один – с песиком!
Договорились завтра погулять в Летнем саду. Анна Даниловна явилась на свидание с дочерьми, а Прохор Акимович, понимая ее материнские заботы, сказал:
– Если у вашего супруга заслуг перед отечеством не обнаружилось, так они у меня в избытке имеются.
– Да вы, сударь, сын-то крестьянский!
– Сын крестьянский, да отец дворянский… вот и вникните, Анна Даниловна: горю вашему помочь можно, ежели Манечка с Танечкой моими падчерицами станут.