Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой – умер. Прозвучали последние стоны великой поэмы. Нет больше Толстого, порвалась великая цепь, не осталось больше «великих», Державин, Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Достоевский и Толстой. Весь девятнадцатый век прожили люди на фоне «великих». С Толстым фон этот исчез. Толстой наш последний и великий бог. Смерть Его символ, символ яркий, очевидный. Мы в поле, в открытом поле, все ясно, гладко, пусто, последняя легенда, сказка улетела, а была живая, всеми чувствуемая сказка. Толстой – гений, и, что главное, очевидный, осязаемый. Если в Лермонтове, а иногда и в Пушкине, колеблешься, то здесь никогда, это Монблан, он велик, и этим сказано все. Пушкин был «поэтом», Тургенев – «писателем», Достоевский «психологом», Толстой был «творцом». Подобные Пушкину есть, Толстому нет, он один.
Сегодня кончил читать самую старинную книгу о Фаусте, издание 1587 г. Меня Фауст занимает более всяких Гамлетов, Дон-Жуанов, Дон-Кихотов и т. д., так называемых «мировых типов». Фауст – это ученый, и именно единственно как над ученым над ним должны производиться различные литературные эксперименты. Экспериментов этих производилось целыми десятками и Goethe, и Lessing, и Klinger, и Пушкин и т. д. Многие из этих экспериментов я еще не знаю (но надеюсь узнать), а тем, что знаю, в общем не доволен. Говорю, конечно, главным образом о Гете. Гете слишком немец, чтобы понять Фауста, он ходит вокруг, нащупывает, иногда открывает гениальные прозоры; но в общем его Фауст в конце концов сбивается на Маргариту, Елену, прорывание каналов и прочую чепуху. Его Фауст – это ученый, неведомо почему свихнувшийся с дороги науки и устремившийся в жизнь за разными «Abenteuer’ами»[572], подобные же Abenteuer’ы мог бы свободно проделывать и Дон Жуан (да у А. Толстого он, кажется, их и проделывает), Дон Кихот etc. В гетевском Фаусте нет главного, фаустовской специфичности, его Фауст только «der Mensch, der immer strebt»[573]. Пушкин «Фауста», конечно, написать не мог, уж слишком он сам-то был далек от фаустовства. Его сцена только великолепное приложение к гетевскому «Фаусту». Истинный Фауст вот кто: «er name an sich Adlers flügel, wollte alle Gründ am Himmel und Erden erforschen»[574], как пишет о нем первоисточник. Фауст проводит свое время с чертями и бросается в магию не потому, что он «проклял знанья ложный свет», а как раз наоборот, потому, что в магии-то этого света он и ищет. Уж вовсе не из-за «жизни» он связался с Мефистофелесом[575], а если у него и есть приключения, пирушки и т. д., так ведь все это дьяволовы «штуки», «искушения». Фауст расспрашивает своего черта об устройстве мира, ездит на нем удостовериться самолично, все ли так обстоит на небе, как говорит теория (эта деталь интереснейшая), сочиняет календарь и т. д. Истинный Фауст – истинный ученый, и, увидав своего гетевского однофамильца, он наверное покачал бы только укоризненно головою. Мы имеем великого исторического Фауста, Леонардо да Винчи, вот с кого надо писать Фауста. Ученый и художник, всегда зеркало и никогда жизнь. Великое отчуждение от жизни к книге, вселенной или картине – вот неизбежная черта Фауста. Повторяю, пока, кажется, ни один поэт не понял Фауста, не создал его (как создал Дон Жуана, Гамлета и Дон Кихота). Но Фауста создала жизнь и создала слишком en grand[576]. И, пожалуй, лучшим Фаустом из написанных является «Леонардо» Мережковского. Но пока ist genug[577], тема неисчерпаемая…
Баратынский во многом антитеза Пушкину. Если бы я был поэтом, я был бы Баратынским. Пушкин – поэт отражающий, Баратынский – поэт преломляющий. Вся философия Пушкина – поэзия, вся поэзия Баратынского – философия. «Твори прекрасное, и пусть другие ломают над ним голову», – коротко и ясно сказал Баратынский Пушкину. Сам же свою поэзию он рассматривал «философически».
Прочитал Novalis’a и доволен. Для немцев и этого достаточно. Novalis и Hofmann это уже сила. Novalis странный и даже смешной, поэт, хотевший быть философом, философ, хотевший быть поэтом, в сущности, не бывший ни тем ни другим, горевший платоническим жаром к поэзии, к философии и даже к… математике. Есть искры самой глубокой истинной поэзии, есть искры и глубокой философии, много воды, риторики. В сущности, весь Novalis понятен из своей несчастной биографии. Много, конечно, осталось и немца, но глубокая религиозность совсем в духе не немецком. В афоризмах много хорошего, много нашел «своего», есть понимание «эстетизма» поэзии и науки. Novalis’у предстояло или заглохнуть, или перерасти Goethe. Он умер в начале дороги и тем дал еще особый искренний оттенок своим творениям.
Открытие для меня самое поразительное: по существу своему Чехов был вторым Пушкиным; та же абсолютная честность, правда и полная внутренняя свобода. Быть и изображать у Пушкина и у Чехова 2 вещи разные. Абсолютный оптимизм в жизни – вот черта Чехова, по своей натуре Чехов такое же солнце, как и Пушкин. Удивительно хорошая книга, эти чеховские письма, лучше он не писал ничего.
У меня кроме «Фауста» лежат еще «Драматические сцены» Пушкина, их я проглотил вчера на сон грядущий. Пухлый Фауст и тщедушные драмы Пушкина, невольно произносишь Сальери и Моцарт. Я знаю, что Гете не Сальери. Фигура Гете грандиозна, Пушкин – человек, но тем самым удельный вес моцартизма куда выше у Пушкина, чем у Гете. «Фауст» Гете и «Фауст» Пушкина – вот он пробный камень. Ф[ауст] Пушкина так прост, классичен и глубок. «[Фауст] Мне скучно, бес. [Мефистофель.] Что делать Фауст, такой вам положен предел» – в этом вся трагедия пушкинского Фауста. Знание – скука, бесконечная, безысходная – остается путь преступления. «Все утопить», на этом и гибнет Фауст Пушкина. Но вот Ф[ауст] Гете – тучный, тяжелый, нелепый, иногда поразительно глубокий, иногда глупо-смешной. Ф[ауст] Пушкина – Аполлон Бельведерский во всей его красоте и глубине. Ф[ауст] Гете – пирамида Хеопса, грандиозная, сложная, таящая сокровища, но нелепая. И я предпочитаю Пушкина.
Прочел «Остров пингвинов» Франса. Я сам не знаю, за что я люблю France’a,