Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Против интереса к реакции я не протестовал, если и протестовал, то против неназывания реакции реакцией. Ведь что получалось? Скажем, философствования Хайдеггера трудно счесть прогрессивными, и чтобы протащить Хайдеггера, умалчивали неудобные факты, получался «другой Хайдеггер», не тот, который при нацистах подписал профессорскую клятву верности Гитлеру, призывал пасть ниц перед фюрером, иррационализм философа отвечал духу нацизма. Иначе, без умолчаний, невозможно было протащить Хайдеггера? Ну, это у кого и какие приемы и принципы. От авторства переправленных статей в Большой Советской энциклопедии мой дед, историк летания, отказался, а я, следуя семейному примеру, не стал, хотя мне предлагали, писать портрет русиста-советолога Симмонса, отказался, понимая, что кроме лжи во имя правды ничего иного у меня не получится.
При всех переменах неустранимой проблемой оставалась невозможность называть вещи своими именами. «Разве есть у вас Античность?» – уже в послесталинские, но всё же строгие времена добивалась от меня Анна Балакян, когда она стала Вицепрезидентом Международной Ассоциации компаративистов. Анна, константинопольская армянка, необычайно прорусская, всячески способствовала нашему участию, но ради наших же интересов хотела убедиться, что у нас Ренессанс означает то же самое, что общепринято – возрождение античности. Если же античности нет, то и возрождать нечего. А нам – даешь Ренессанс! Что – мы хуже других? Предприятие всесоюзное, участвовали все республики, каждой полагалось по Возрождению с гуманизмом в придачу, всем – по главе, одной республике страниц не меньше, чем другой, за листаж шло социалистическое соревнование. Если один из наших братских народов обнаруживал у себя в далёком прошлом Ренессанс, а также гуманизм, то и другие не отставали: «И у нас был гуманизм, даже ещё раньше, и какой!» Замысел мировой – гуманизм искали повсюду, не нашли лишь в субтропической Африке, где во времена европейского гуманизма процветал канибализм, как отметила африканистка Ирина Никифорова.
Произвол осужден и не отменен, продолжали следовать зазеркальной логике: «Словам я придаю тот смысл, какой мне нужен». Ренессанс толкуем как расцвет, а если говорим Возрождение, то забываем, что это означает возврат. Нужен нам гуманизм в Древней Руси? Найдем гуманизм, цепляясь за слово «человек», которое попадается даже в наших летописях. Руководителям трудов приходилось кочевать из края в край по всей стране. Вернувшись, они давали нам указание всё перекроить, определяя, кому и сколько отвести гуманизма. Ту же ревность Густав Шпет в «Истории русской философии» назвал «самомнением перед соседями». «Всё должно быть в комплекте», – иронизировала Мариетта Чудакова, впрочем, заменяя один комплект имен другим комплектом.
Недоверие к интерпретации, как понимается теперь истолкование, зародилось у меня с тех пор, как я прослушал речь академика Конрада. Николай Иосифович пришел на первое заседание с обсуждением проспекта «Истории Всемирной литературы» и целый час говорил об экзегетике и герменевтике. Не впервые услышал я эти термины, они попадались мне в зарубежной печати, но речь Конрада заставила меня о таких понятиях задуматься. О чем же говорил авторитет? Об истолковании текстов нерукотворных, Священных, а литература секулярна и рукотворна. Авторитет говорил не о том, что должно интересовать меня, занимающегося своим предметом, литературой. Вторжение герменевтики в мою сферу есть нарушение границ моей специальности. Экзегетика, пояснения на полях, ещё куда ни шло, а герменевтика – расковыривание текста.
У Гадамера, крупнейшего международно признанного авторитета интерпретации, мы были с Михайловым Сашей. До сих пор жалею, что не попробовал коньяку, который он нам предложил. Отказались мы, боясь минутного ослабления внимания ко всякому слову, произносимому философом. Не понимаю, почему Саша, соглашаясь написать вместе со мной о визите, не сказал, что он составлял книгу переводов из Гадамера. Для меня книга оказалась большим разочарованием: авторитет интерпретации главным образом повторял по-разному одно и то же о возможности различных истолкований, но его собственных истолкований в книге я не нашел.
Прочитал и повидал я крупнейших зарубежных теоретиков литературы моего времени: они, кроме Уэллека, – исторгатели истин, пифии, как мне объяснил сотрудник Института Академии Наук СССР, которого за такое мнение изжили из… Института. Нет, вообще из философии, его, трезвомыслящего, изгнали сторонники свободы мысли, чтобы у нас было даже ещё свободнее, чем на Западе.
Вслушиваясь в споры наших маститых между собой, всё явственнее различал я в их дебатах тонкий, однако важный оттенок – прагматический. Спорят между собой два ориенталиста о суфизме. Слово это я тогда только узнал, поэтому внимательно вслушивался. Один всё знает про суфизм, и другому прекрасно известно, что это такое, восточное умоверчение. Сидят они и, поглядывая друг на друга, прикидывают, сойдёт ли суфизм за гуманизм. Разговор шёл не о том, было ли некое умственное движение гуманизмом, нет, специалисты искали, как то или иное направление выдать за гуманизм, и чтобы выглядело пристойно – научно. Если требуется доказать, что и у нас, не хуже других, была своя эпоха Возрождения, то отыскали средневековую секту так называемых «жидовствующих»[223]. «Это же фо'гменное м'гакобессие!» – говорит Голенищев-Кутузов, а его не слышат. Играя словом «человек», доказывают, будто наши схимники и чернецы были гуманистами.
Слововерчением можно заполнить антологию, поучительную, пусть для нынешних поколений неправдоподобную, впрочем, и теперь мудрят, уже без цензуры, свободно, исключительно по своей воле. Посмотришь на важные лица, если попадают они на телевизионный экран, – какая безусловная вера в собственный авторитет, что за самоуважение, достойное лучших сатирических перьев от Салтыкова-Щедрина до Маяковского и Михаила Задорнова (пока Миша не касался лингвистики, тут на него приходилось напускать Леву Скворцова). Если нечто вовсе было невозможно высказать, а оно изворотливо высказывалось, то возникала понятийная каша похуже догматизма, однако заварившие кашу себя оберегали с остервенением. Мешанина благополучно протаскивалась, застревало называние вещей своими именами. «Огорчил» – было мне сказано, когда я всего лишь назвал модернизм модернизмом, и меня вычеркнули из поборников прогресса и правды.
Хотели меня вычеркнуть и охранители нашей ортодоксии. В институтском сборнике проскочила моя статья о том, что Маркс консерваторов ставил высоко как консерваторов, если то были Коббет и Карлейль, обличавшие пороки буржуазного прогресса. Ленин в творениях Толстого видел зеркало революции, однако не делал из Толстого революционера, перед ним был утопических убеждений великий художник, который рисовал несравненной истинности картины жизни, исторически обреченной патриархальной жизни. «Реакцию протаскиваете?» – спросил Кожинова партийный работник,