Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это моя первая книга, и работа идет ужасно тяжело. Поэтому я и прошу вас: дайте мне еще немного времени — до того момента, когда Верена спрашивает меня об этом. Потому что тогда мне будет легче. Потому что тогда мне нужно будет только описать эту сцену и записать, что она тогда говорила, что я тогда говорил. Сам же я буду как бы третьим со стороны, вроде бы не участвующим в разговоре. Тогда у меня получится — я знаю. Так что подарите мне еще немного вашего терпения. Ладно?
Благодарю вас.
И, наконец, пункт три: время.
В первом варианте я прилежно все записывал в прошедшем времени. Как и принято. «Она была самой прекрасной женщиной, которую я когда-либо видел. Она положила свою руку на мою». И так далее — вы понимаете. Но долго этого невозможно выдержать! Уже в первом варианте я постоянно срывался в настоящее время. Подсознательно. Я замечал это только тогда, когда вынимал страницу из машинки и прочитывал ее.
Так дело не пойдет. Я не могу писать в прошедшем времени о том, что составляет мою жизнь, то, чем я дышу, что для меня — все то, что я имею, хочу иметь и за что я борюсь. То, что я хочу рассказать, — мое настоящее! Я весь в нем. Я не могу не быть в нем. День, когда я впервые увидел Верену, для меня такое же настоящее, как вот этот момент, когда я печатаю букву «т» в слове «это». Для меня все это настоящее. Все, что произошло, начиная с того воскресного полудня. И я убил бы себя — нет это слишком громкое, чересчур изысканное слово для шпаны, оставим его утонченным, большим писателям. Итак, я укокошил бы себя, если бы это настоящее когда-нибудь стало прошедшим. Но я знаю, оно не станет прошедшим, пока жива наша любовь. Поэтому позвольте уж мне продолжать писать в настоящем времени — хотя бы из суеверия.
Ладно?
Еще раз благодарю вас.
195, 200, 205…
— Ну, что я вам обещал? — говорю я и рискую бросить на нее взгляд. — Если б не крутой подъем, было бы 220.
Она разглядывает меня и впервые улыбается. Ах, как бы увидать ее глаза! На ней все еще темные очки. Но все равно она чудесна — эта улыбка.
Знаете, когда мне было четырнадцать, то с интернатом, в котором я учился, мы совершили однажды поход на альпийскую вершину Цугшпитце. (Сразу после этого меня вышибли из интерната, but that is another story[30], как говорит Киплинг.) В хижине, в которой мы заночевали, меня в три утра разбудил один парень, чтобы посмотреть, как встает солнце. Сначала я пнул его ногой. Но затем, когда увидел, как оно вставало, солнце, я извинился и поблагодарил его. Потом много лет я считал: этот солнечный восход был самое прекрасное, что ты видел в этой жизни. Я думал так до сегодняшнего дня, goddamit[31], до этого мгновенья. Теперь я уже так не считаю. Улыбка Верены Лорд прекраснее миллиона солнечных восходов!
Что мы циничны, спесивы и скучающе пресыщены — этот вечный треп у меня уже, можно сказать, поперек горла. Все это пустили в оборот некоторые литераторы и заработали на этом кучу денег. Ради Бога — пусть. Мне не жалко. Но давайте разберемся. Кто верил Гитлеру, кто орал «Хайль!», кто напал на половину стран мира и удушил в газовых камерах шесть миллионов евреев, а сегодня, видите ли, уже ничего не помнит? Так кто это? Во всяком случае, не мы.
Давайте подумаем.
В том, что они это делали — то есть думали, — наших досточтимых родителей никак не упрекнешь. Верить — верили. Даже чуть-чуть слишком верили наши предки. Об этом они нам постоянно рассказывают. И мы верим им в том, что они верили. К сожалению, они маловато думали. Чуток меньше, чем надо. Немного меньше верить и немного больше думать было бы лучше. Поэтому они нас и не любят. Так как у нас, у шпаны, все наоборот. Мы не очень-то верим в их болтологию. Но это оттого, что мы больше думаем. Не все, конечно. Но по крайней мере те, кто не думает, и не верит тоже. Я считаю, что уже это гигантский прогресс. По мне пусть уж лучше они танцуют твист, ходят в кожаных куртках и снимают глушители со своих мопедов, чем под звуки военных маршей идут добровольцами в армию и со слезами на глазах слушают гимн или рассказы о Лангемарке[32]. Из всех тех ребят, что я знаю — а их целая куча, — ни один добровольно не пошел в армию. Каждый только по необходимости. И вы бы только послушали, что они при этом говорили. Ясно, что идиоты есть и среди нас. А где их нет? Но я вам скажу: в большинстве мы думаем чуть больше наших родителей.
Я и сейчас раздумывал.
Раздумывал с того самого момента, как она оказалась рядом со мной. В течение всего пути наверх, в Таунус. Поворот на Швальбах. Поворот на Вайскирхен. Я думал о том, удастся ли мне уложить ее под себя. Я считаю, что это абсолютно естественный ход мысли. Если вы нормальный мужчина, вы со мной согласитесь. Она красива. Она изменяет своему мужу. С итальянцем. И кто знает, еще с кем? Так почему бы еще и не со мной? Затем, после поворота на Бад Хомбург, произошло что-то странное. Нечто, что со мной бывает крайне редко: мне стало стыдно. Стыдно перед самим собой. За эти свои мысли. Хотя вообще-то было абсолютно естественно — что именно так все обстояло (стояло!). Что ж тут можно поделать?
Но мне стало стыдно. Я думаю, это был момент, когда я начал ее любить. После поворота на Бад Хомбург…
Я сказал ей:
— Платок, который у вас в руках, лучше повяжите на голову.
— Зачем?
— Если ваш муж сейчас по дороге домой, то он вас может узнать, несмотря на очки. Но в платке вас никто не узнает. И повернитесь немного в мою сторону.
Она делается пунцовой, ее губы беззвучно шевелятся, но она берет платок, повязывает на голову и сдвигает его вперед так, что ее лица не видно справа.
— О'кей, — говорю я.
Какая красивая осень! Деревья по краю автострады стоят в красной, желтой и коричневой листве, и над всем этим еще сияет солнце, только даль уже затуманилась синей дымкой. Мы едем сквозь золотой лес. Как красиво. Как чудесно. Но тени становятся все длиннее…
Теперь она полуобернулась ко мне, но я разогнал тачку до 210 километров и должен смотреть только вперед. Вся машина трясется, и белая разграничительная линия посередине шоссе несется мне навстречу.
— В аэропорту вы мне сказали, что знаете не только мое имя, но и еще что-то.
— Точно так, — говорю я.
— Что же вы знаете?
— Вы жена франкфуртского банкира Манфреда Лорда. Ваш муж делает дела с моим отцом. Вашего мужа я не знаю. Но знаю своего отца. Так что эти дела не могут быть особенно чистыми.
— У многих людей фамилия Лорд. Почему я обязательно должна быть женой этого банкира?