Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как отец, вернувшись из заплыва — на Каспии он всегда любил вспомнить телом молодость, например, уплыть часа на три за горизонт, оказывается, чайки пикируют на уставших пловцов, расклевывают безглазое тело — оно покоится на дышащем утреннем штиле, огромное солнце всходит. И были попугаи в больничном холле, и тоска, и хрипы в левом легком, и приближающееся щелканье какой-то бусинки в мамином ортопедическом каблуке, благодаря которому устремлялись слезы избавления, а потом попугаи вылетели стаей, шныряли «мессерами» с карнизов, медсестры ловили, обнажая под халатиками купальные полоски.
Вечность спустя жили долго в Измайлово, где на рассвете будили вороны под окнами — и лежать без сна, особенно с богатырского похмелья — ой, ты, ворон, что ж ты вьешься; в Измайлово наряду с воронами был волнистый враг Кики, обгрызавший углы и корешки книг, обои, косяки, смертельно кусавший за палец, месяцами обитал вне клетки, перед поездкой в Крым едва донес его до зоомагазина, вместе с клетью, бесплатно — хотел подозвать кошку, открыть ей дверцу.
И был сон, где птица Рух из-за гор с тайной книгой в когтях, и однажды на волжском степном острове подбирал и складывал между страниц цветастые, серые, пестрые перышки — фазаны, сойки, вьюрки, дупеля, коростели прошивали пушечным пролетом высокие дурманные травы — и вдруг поднял голову: внезапно вверху лавиной стронулось большое движение воздуха — да, сперва я услышал звук, высокое движение, свист и шорох перьев: белоголовый орлан, застив взгляд по нисходящей, спланировал к реке, тяжело коснулся, задумчиво, как перо в чернильницу, погрузил плюсну в речную воду и, с подмахом оторвавшись, порожняком ушел за тот берег, за сбитые ограды левады, сарай, обрушенный коровник.
3
Мой первый — и долго-долго единственный рассказ, написанный на коленке — на скамье Страстного бульвара 13 лет назад, был утерян тут же, в течение часа. Рассказ этот был птичий — и вспорхнул он из рук именно по этой причине. Тогда на углу Петровки вместо «Американ-бара» зияло замызганное кафе, в котором мои друзья повадились назначать «стрелки» и где кофе с гвоздикой обычно шел два к одному с «Солнечным брягом». За коим я и встал в очередь, держа в руках исписанные листки, все еще что-то высматривая в каракулях. Вдруг сзади хлопнула дверь, и раздалось тонкое, неземное позвякивание. Оглянувшись, я обнаружил длинноволосого человека, задрапированного с ног до головы кружевной замшей, с медными колокольцами на обшлагах и куриной лапкой, свисающей вместе с пучком разноцветных перьев с пояса. Вскоре этот человек, поглядывая по сторонам, дзенькнув чашкой с кофе, подсел ко мне за столик. Я рассматривал его замысловатое обмундирование, все изощренное подвесками, косичками, разноцветьем фенечек, ксивника, крупной гальки с дыркой, оплетенной полосками кожи и висевшей у него вроде брегета. Внезапно он спросил:
— Ты пишешь?
— Ага.
— О чем?
— Об истории одной курицы.
— А ты знаешь, что курица — священная птица?
— Нет.
— Вот это — «куриный бог», — он ткнул в камень с дыркой, — древнеславянский амулет.
— Круто.
— Дай посмотреть, — он кивнул на листки.
— Не дам.
Колокольчик звякнул. Он повернулся к окну и скоро пересел за освободившийся столик.
Пришел мой приятель. Оставив под его присмотром свой рюкзак — на стуле и листы с рассказом — под стаканом, я метнулся за угол в соседнюю рюмочную — там был туалет.
Вернувшись, обнаружил, что народу в кафе несметно прибавилось, что мой приятель болтает с кем-то в очереди за выпивкой и что столик наш занят. Я обрадовался сохранности рюкзака, однако листков с рассказом не обнаружил — и сколько не кружил, заглядывая под столы, расспрашивая публику, уборщицу, сидельца за прилавком, заглядывая в посудный задник, — все было тщетно. Наконец я догадался вспомнить этого чудного чувака с куриным оберегом.
— Легко пришло, легко ушло, — утешил я себя и более рассказов не писал лет десять.
А рассказ тот в самом деле был птичий, о курице. Ее звали Ольга, а имя ей дал человек с необычной фамилией — Ваш. Будучи одиноким пенсионером, он однажды рассеянно упокоил купленные яйца — вместо ячеек холодильной полки — на ячейках отопительной батареи. Была весна, и топили уже не сильно, так что девять яиц, не сварившись, протухли, а из десятого вылупился птенчик, озаривший своим пухом и писком одиночество старика. Так родилась пеструшка Ольга, которую Ваш, закупаясь на «Птичке», выкармливал канареечной коноплей — и дважды в день гулял с ней в палисаднике на поводке за лапку. Но вот Ваш умирает, и соседи вместе с участковым вскрывают топорами квартиру. Тело Ваша обнаруживают в постели, старик умер во сне, на его веках серебряные николаевские рубли, которые он прикладывал на ночь от конъюнктивита. Ольга расхаживает по одеялу, кудахча, и время от времени клюет монеты. Вскоре дальние родственники Ваша прибирают к рукам квартиру, а Ольгу отвозят в выходные на дачу, где частникам задарма отдают на птичий двор. Не оказавшись несушкой, Ольга обречена — при попытке ее уловить и зарезать она увертывается, бежит, взлетает — и длинными мерными взмахами отмеряет расстоянье до реки, леса, горизонта, солнца.
Благодаря недоразвитости вестибулярной машинки в детстве автобус был сродни мученической карусели — «катать» = «пытать» — хоть раз да блевану за поездку в припасенный, как носовой платок, фунтик, без которого, как без билета, и не садился; особенно осенью по школьному пути на укропно-морковно-капустные поля Подмосковья, под девичий вой «Вот поворо-от, что он нам несё-ёт» — ясно что: обморочный приступ стыда и рвоты маячил, надкусывая мозжечок на пробу на каждой гребенке ухабов, на каждом вихляющем заносе расхлябанного в трансмиссии «скотовоза». (О, эти японские календари на заднем стекле кабинки водилы, толстенная оплетка на штурвале, овальные сводилки с югославскими красотками на приборной панели, вымпела и поролоновые лоскуты, увешанные значками ГТО, ДОСААФа, столиц и юбилеев — густо, как латная грудь генсека орденами.)
Понятно, разные бывают маршруты. Например, в 157-м (МГУ — Кунцево) я был ограблен комсомольскими шакалами, ревизовавшими на предмет наличия билетов пассажиров. Бил им морду, был взят под уздцы задумчивым ментом, который отпустил меня, только когда по дороге якобы в отделение досказал мне, что на Плющихе в детстве переманивал с голубятен на Девичьем поле почтарей, за что едва не сгорел заживо вместе с покражей в своей надгаражной клетушке: пытался спасти уже занявшееся пернатое добро — жар-птицы бились, падали, опаляли волосы, руки, лицо. А в 665-м, где-то около Полежаевской, куда попал, спасшись через Москва-реку на случайной барже от афганских овчарок, набросившихся в Филёвском парке, узрел, как пьяная баба на соседнем сиденье родила зверушку; лил дождь, баба голосила, водила давил гашетку в «скорую».
Но самое видение в автобусе приключилось семь лет назад, в маршруте Шереметьево — Речной, почему-то по дороге из Калифорнии, откуда прилетел на похороны.