Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время мы молчали вместе. Я сделал себе привычку доверять тем, с кем можно вместе помолчать. Может, эта старуха вновь даст мне точку опоры во времени? Я снова выглядываю в окно на белый свет и непринужденно говорю:
– Как странно, что людям взбрело в голову слетать прогуляться по луне.
Вот зараза! Это прозвучало так, словно я решил попритворяться ребенком.
– Да, это уж точно, – отвечает старуха, и, честно говоря, когда я это слышу, у меня гора с плеч сваливается. Но потом она продолжает:
– Правда, сейчас в горах много свету от луны не будет, и вообще, это глупость несусветная – рвануть в горы за одной-единственной овцой, когда с севера вот-вот буран нагрянет. И вообще, не надо овец женскими именами называть! Это люди так выпендриваются и в конце концов отрываются от других. За такое их ждет кара. Это ведь плотская любовь, будь она неладна, это она у людей покой отнимает, а потом они все переносят на бессловесную скотину…
– Ээ… То есть, Сигрид…
– Потаскушка она была, и я больше всех обрадовалась, когда она нас покинула. А сам господин обвенчан?
– Обвенчан? Да… да-да. Верно.
– Ага. И она тебе надоела? Она, болезная, с тобой плохо обращалась?
– А? Она… Моя Ранга? Вовсе нет. А почему ты так решила?
– Не каждый день джентльмен по белу свету скитается, тем более в это время года. Но естество рано или поздно всегда наружу вылезет. Теленка нельзя слишком рано на привязь сажать. Если им не дать перебеситься, они потом тебя так выбесят! Насколько мне известно.
Я молчу. Она разговаривает как героиня какого-нибудь романа.
– А когда вы поженились, ты был молодым?
– Насколько я помню, мне было пятьдесят два года.
– Ну да. Старый конь борозды не пропашет.
– Что?
– Но каждому человеку положена жена, иначе в нем, болезном, душа прокиснет – и тогда уж быть беде, быть беде, – повторяет старуха, затем замолкает, давая луне посветить на свои мысли, некоторое время жует свой язык редкозубым ртом, а потом тихонько произносит: – А потом эта жена умирает.
– Жена умирает, и что?
– Жена умирает, дети умирают, и душа умирает вместе с ними. А мертвые души даже хуже, чем прокисшие, потому что кислота сидит себе в желудке и не нападает на живое. Нет. Так в этой книге написано.
Она проводит рукой по раскрытой книге на коленях с ясным и точным звуком, с каким старая кожа трется о пожелтевшую бумагу, – звуком между поэтическим вымыслом и реальностью.
– А что это за книга?
Тут она, наверно, впервые смотрит на меня и проводит по странице пальцами. Словно читает шрифт для слепых:
– О, это та самая книга. Книга жизни.
Она читает Библию. Я эту книгу так и не дочитал. Может, я при случае возьму у нее почитать. Мне почему-то всегда казалось, что, пока не умрешь, надо успеть дочитать Библию. Я больше не собираюсь ее отвлекать, но мой внутренний Шерлок недоволен, ему хочется какого-то результата этой разведывательной операции на нижнем этаже, и перед тем, как встать с кровати, я прямым текстом спрашиваю ее, как бы нелепо это ни звучало:
– А какой сейчас год?
– Год? Ну, одна тыща девятьсот пятьдесят второй, разве нет?
За стеной часы бьют пять.
Глава 6
Пришла зима. Зима 1952 года. А я родился в 1912-м. Мне восемьдесят восемь лет. Все это становится чрезвычайно любопытным. Согласно моим расчетам, зимой 1952 года я жил в Испании. В Барселоне. И писал. Так что нет ничего такого особенного в том, чтоб пережить эту зиму вторично на родине, раз уж в тот раз я ее здесь пропустил. А что же я писал? Ах, да, я воевал с Бёдваром Стейнгримссоном, дамским угодником, обогатившимся на войне. Сиглюфьёрдским[16] цирюльником. Селедочная опера на семнадцать детей. Уж не помню, как эта книга называлась, да и сам сюжет помню не особо. На самом деле из этого романа я живо помню только один эпизод: комар-долгоножка, который напугал Криструн, мать Бёдвара, в конторе «фактора» в Сиглюфьёрде. Комара фактор убил, а взамен зачал вместе с батрачкой Криструн Бёдвара. Этот комар породил Бёдвара – одного из моих лучших персонажей. И роман на триста страниц. Я помню это потому, что с этим мотивом был связан большой риск. Я колебался: то считал его гениальным, то банальным. А вот Фридтьоув ни минуты не колебался и гениальным образом размазал этого комара по стенке. Мне было сорок. Я произвел на свет шесть книг. Уроженец Гримснеса, который и учебу-то толком не закончил, жил наполовину за границей, наполовину в сельской местности, а в столице разве что останавливался ненадолго в отдельные годы. Я – долгоножка, я перешагивал через столичную чернь и с покрытого навозом бугорка шагал прямо в забугорье, с подворья оказывался при дворе – с точки зрения рейкьявикской элиты непростительный грех! Ведь без нее никто ни за что не добьется славы! Так что я прямо-таки напрашивался на удар.
Прямо как комар. Долгоножка. В одном крошечном комарике из романа жизни больше, чем в целой нации без литературы. Так или не так? В трехграммовом тельце жил трехсотстраничный роман. Эта маленькая жизнь, зародившаяся у меня в голове, которая прожила ту часть дня и умерла, – она до сих пор живет. У кого-то на полке. Фридтьоуву этого комара убить не удалось, хотя для этого у него в распоряжении была целая газета. «Он не любит, чтоб в поэзии всякие комары летали», – сказал мне наш общий друг, пытаясь меня развеселить. Сам Фридтьоув писал стихи о камнях и о травинках. Самой живой его книгой были «Мхи» – цикл стихов обо всех видах мха, которые растут в Исландии.
Вот он лежит здесь на одеяле кверху брюхом. Последний комар этого лета. Комар-долгоножка; он пытается ухватить своими длинными ножками воздух. Настал его смертный час. Я убиваю его. Стираю его жизнь со своих пальцев – а как же его душа? У комаров бывает душа? Да, наверно. Только душа способна наносить уколы совести.
Бог наделяет душой всех, но порой ошибается и посылает человеческую душу щенку, а комариную – человеку. И такой человек становится