Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Поздно вечером Яков явился домой под хмельком. В семье никто не удивился. С ним такое случалось частенько. Удивились другому.
Когда Яша снял свою флотскую фуражку, близнецы даже вскрикнули от неожиданности: буйных кудрей не стало — голова Яши блестела, как отполированный синеватый шар.
— Пригож парень… — иронически вымолвил отец.
А мать только вздохнула и тихонько нырнула в горенку приготовить для сына постель. Пусть скорее ложится, а то опять отец не выдержит… и начнется перепалка. «Спал бы… Молчал бы, сынок!» Но из горенки, куда Вера Борисовна молча и упорно вталкивала Яшу, раздался его бархатный голос:
— Отец, пожалуйста, на минутку… Хоть я и петух, по-твоему, но рассуждать могу по-человечески.
Довольный относительной гладкостью речи Яков продолжал более настойчиво:
— Ну, папа, не сердись… Говорить буду! На давешний твой вопрос ответ хочу дать…
В кухне Степан Петрович нарочито громко зашелестел газетой: «Поймет, что его никто не слушает!» Два раза в горенке появлялась Вера Борисовна, что-то ласково шептала сыну, но он обнимал ее, целовал в щеку и вежливо выпроваживал.
— Пошли отца, мама… В кухне малыши уроки готовят — не хочу мешать им…
В дверях появился Степан Петрович.
— Замолчи, щенок! Иначе я… Надоело мне на тебя смотреть!
— Сядь, отец, — Яшка ногой пододвинул отцу табурет.
Степан Петрович сел, прикрыв ладонью глаза. Ему было мучительно больно. Уже полгода прошло, как вернулся с фронта Яков. Вернулся он инвалидом — ниже колена у него ампутировали ногу. Мать его баловала. Только и слышалось: «Отдохни, Яшенька… Поспи, Яша. Покушай, Яшенька…» Младший брат и сестра ласкались, угождали, без конца просили рассказать о войне, об орденах, за что получены они.
Ласковый, добрый, Яков, как умел, утешал родителей, горевавших об Юрии. Для матери он старался сделать все, что возможно было в его положении. По утрам приходил на кухню, где заревом пылали дрова в огромной русской печи, занимавшей собой добрую треть дома. Яков не брезговал никакой работой: рубил в корытце капусту на пироги, сбивал в глиняной плошке сметану на масло. Малышам он сплел из ивовых веток — зеленых и коричневых вперемежку — высокие корзиночки для ягод.
Отцу угодить было труднее. Всякий раз, когда он приходил с работы, стаскивал с себя высокие резиновые сапоги и парусиновую спецовку (торфяное болото было еще не все осушено), сын в его глазах читал немой вопрос: «Когда займешься делом?» А Яков был в растерянности: чем ему заняться? чему учиться? Любил и умел Яшка душу вкладывать в дело, которое приходилось ему по нраву. А во что попало душу вкладывать жаль. Артистом он не сможет стать. Кем же быть?.. И ему становилось тоскливо.
Как-то Яков вышел на улицу подышать вечерним воздухом, шелест тополевых листьев послушать. Но надо же было попасться на беду Тоньке Рябковой! Уговорила, позвала к подружке на именины, а потом увела к себе домой в свою горенку с тюлевыми занавесочками, с кроватью, на которой возвышался пружинный матрац, с пирамидой подушек под самый потолок.
Вот и сейчас он пришел от Тоньки…
— Сядь, папа, поговорим по душам… — повторил Яков. Он тряхнул головой, как бы откидывая со лба несуществующие кудри, засмеялся, погладил круглую голую макушку: — Сбрил… Ха-ха… А знаешь почему, отец, сбрил я кудри? Чтобы тебе угодить…
— Гм… нашел, чем угождать — больше ничем не догадался?
Яков качнулся на стуле, полез в карман, протянул отцу смятую пачку папирос.
— Закури, отец, — он опять засмеялся, — и портсигара нет, и кудрей нет.
— Как же ты мне все-таки хотел угодить, когда-сбривал свои кудри? — полюбопытствовал Степан Петрович.
Яшка оставил папироску, ухмыльнулся:
— Отбою нет от баб… та тянет, другая тянет. Угощают, о кудрях моих песни распевают. Надоело. Решил сбрить, меньше бабы липнуть будут…
— Тьфу ты! — сплюнул отец. — Никто к тебе не липнет, разве одна-две дуры, на которых в поселке уже давным-давно никто не смотрит… Ты мне вот что скажи, когда ты делом займешься. Не думай, что я тебя прокормить не смогу, прокормлю и пенсии твоей как-нибудь хватит. За другое душа болит. Неужели, ты, фронт пройдя, оболтусом жить собираешься? Впрочем, я зря порох трачу. О чем с тобой говорить, когда ты пьян, как сто чертей!
— Нет, отец, неправ ты… Я трезв… — Яшка вдруг уронил бритую голову на стол, придавил широким лбом пачку «Беломора». — Эх, отец, не понимаешь ты меня! — Он рванул ворот рубашки. — Трудно мне теперь.
В кухне приглушенно всхлипывала Вера Борисовна.
Степан Петрович с минуту сидел не шевелясь, потом положил жесткую квадратную ладонь на голову сына, сказал спокойно и веско:
— Успокойся, Яков. Не дури. Не нюнь… Знаю, что тебе трудно. Но твоя жизнь вся впереди, дурень. Радуйся этому. Сделай жизнь свою славной, чтобы ни самому, ни родителям не было стыдно.
Яшка поднял голову. Синие глаза его от слез казались крошечными озерками.
— Эх, отец! Дело совсем даже и не в том, что ноги я лишился. Я об этом бы давно уж забыл, если бы… — Яков вдруг всхлипнул, — если бы не мечта моя давнишняя — с самого раннего детства она во мне живет.
— Какая мечта?
— Артистом я хотел быть, оперным.
Степан Петрович спрятал в усах улыбку:
— Ну что ж, согласен. Голос у тебя, говорят, неплохой. В школе хвалили, но в артисты, по-моему, зря нацеливаешься. Голос для оперы у тебя, ой, жидковат…
— Понимаешь, папа, есть во мне все-таки какой-то дар!
Степан Петрович с сомнением, но не без любопытства посмотрел на сына.
— Есть ли в тебе дар, мне о том не шибко ведомо, а вот что дурь есть — так можно не сомневаться.
— Артистом не смогу быть — факт! Хромой. И не то, чтобы вся жизнь у меня пропащая, а так, без горения придется жить…
Яшка оживился, зачем-то застегнул на все пуговицы ворот рубашки и весь как-то подтянулся, расправил крепкие плечи.
— Вот когда воевал я, душа горела. И не жаль было мне ее отдать, если бы потребовалось. Вот и теперь, отец, хотелось бы жить и работать, гореть, а не дымить.
Отец молчал, изредка тяжело вздыхая. Он сейчас почти не слушал Якова. Мысли, как и много раз за день, вернулись к старшему сыну — Юрию.
А Яшка продолжал:
— Убежден, есть во мне «искра божья» — талант какой-то есть… А вот к чему приложить его? Понять надо самому и решить…
Степан Петрович сказал беззлобно, устало:
— Не был бы ты на одной ноге, я бы тебе показал… Посыпались бы из глаз божьи искры… И тебе, и мне, наверное, полегчало бы…
3
Анна Федотовна с дочерью, приподняв один край тяжелого