Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом дорога пошла под уклон, страшное ущелье осталось позади, на склонах стали встречаться уничтоженные страшными летними пожарами оливковые рощи. Сергей сотни раз встречал в художественной литературе выражение: «дуплистые стволы олив», но лишь теперь, когда он своими глазами увидел эти светло-серые, словно сплетенные из толстых веревок, пронизанные десятками и сотнями разнокалиберных отверстий деревья, до него окончательно дошел смысл этой заезженной фразы. Склоны спускались к дороге искусственными террасами, и на этих террасах росли сады и оливковые рощи. А еще через пару часов впереди и внизу вдруг распахнулось море. Они вышли из машины и увидели далеко внизу, прямо у себя под ногами, игрушечный городок и похожую на иллюстрацию к детской сказке каменную крепость на мысу… До города было рукой подать, но спуск по серпантину занял почти час.
Бархатный сезон на Адриатике тоже был похож на сказку: теплое прозрачное море, ласковое солнце, которое не обжигает, галечные пляжи, ярко-голубое небо и непроглядные южные ночи, под покровом которых было так хорошо любить друг друга. Волны лизали подножия древних крепостей и обломки рухнувших в море циклопических стен, пронизанных узкими бойницами, а по ночам к набережной приплывали привлеченные ярким электрическим светом рыбы и тыкались в серо-желтые камни парапета своими удивленными лупоглазыми мордами. Мальчишки ловили маленьких каракатиц, стоя на камнях. Они забрасывали в воду леску, к концу которой вместо крючка был привязан кусок белого хлеба, и глупое головоногое вцеплялось в добычу своими щупальцами, не выпуская ее даже тогда, когда его рывком вытаскивали из воды и бросали в плетеную корзину. Сияя разноцветными огнями, на берегу вертелось чертово колесо, и просто невозможно было поверить, что в этом сказочном краю могут быть какие-то проблемы, о которых так много говорили по телевизору люди, ни разу не ступавшие на этот зажатый между отвесными горами и ласковым морем каменистый берег.
Но бархатный сезон кончился, как рано или поздно кончается все на свете, в том числе и отпуска медицинских работников. С моря потянуло холодным ветром, цвет воды изменился, стал каким-то жестким, неприветливым, и волны больше не шептали, накатываясь на галечный пляж, а зло бились о него со звуком, напоминающим пощечину. В один из таких дней, сидя на террасе открытого кафе и наблюдая за волнами, Сергей совершенно случайно заметил, что Тамара украдкой разглядывает под столом карманный календарик и хмурит тонкие брови, подсчитывая, сколько дней осталось ей до выхода на работу. «Соскучилась?» – спросил он, и Тамара молча кивнула, а потом дотронулась до его запястья и благодарно пожала его своими прохладными длинными пальцами. «Пора», – понял Сергей, и на следующее утро покрышки их автомобиля опять запели свою монотонную гулкую песню, с каждым оборотом колес унося их все дальше от сказочного побережья.
Дорогин открыл глаза, с хрустом потянулся, уперевшись сжатыми кулаками в крышу салона, и с улыбкой дотронулся пальцем до изогнутого желтого клюва рыбы-попугая, чье пустотелое чучело болталось под зеркалом заднего вида. Рыба была совсем небольшая, чуть побольше детского кулачка, и очень забавляла Тамару удивленным выражением своей птичьей физиономии. Так и казалось, что она вот-вот взмахнет несуществующими крыльями, разинет клюв и скрипучим голосом испорченной электронной игрушки произнесет: «Попка – дурак!» или еще что-нибудь столь же содержательное.
От легкого прикосновения Сергея чучело закачалось, неторопливо поворачиваясь вокруг своей оси, словно осматривалось на новом месте. Взгляд стеклянных глаз показался Дорогину изумленным, как будто рыба никак не могла понять, куда это ее занесло.
«Где ж тебе понять, – подумал Сергей, неторопливо вытряхивая из пачки сигарету и закуривая. Вылезать из машины не хотелось – точнее, было просто лень. Мерно тикал двигатель, остывая после двухдневной гонки, тихо булькала, стекая обратно в радиатор, охлаждающая жидкость, в гараже было сумрачно и тихо. Чучело рыбы-попугая раскачивалось на прозрачной леске, как маятник, постепенно укорачивая взмахи. Когда оно совсем остановилось, застыв в неподвижности и уставившись на Сергея правым глазом, Дорогин снова толкнул его пальцем, заставив возобновить движение. – Где тебе что-нибудь понять, – мысленно обратился он к рыбе, – когда в голове у тебя ничего нет, кроме пары кубических сантиметров воздуха? А если бы и было там что-то, так много ли тебе от этого пользы? Я, например, уже давным-давно перестал понимать что бы то ни было, хотя назвать меня пустоголовым чучелом можно разве что со зла. Вот съездил на море, сменил обстановку, отдохнул… От чего, спрашивается? От какой такой работы вы так сильно устали, господин Дорогин? И что вы намерены делать дальше? Опять отдыхать?»
Он усмехнулся, вспомнив некоторые из своих затей, призванных наполнить его жизнь хоть каким-нибудь смыслом. Например, свой первый и последний опыт на писательском поприще. Идею подсказала ему Тамара. «Попробуй, – сказала она. – Ты мне, конечно, ничего не рассказываешь, но я все-все про тебя знаю. Того, что ты повидал, хватит на сто романов, так что тебе даже выдумывать ничего не придется. Так, изменить кое-что, подпустить всяких красот… Ты же у меня знаменитым станешь!»
Дорогин опять усмехнулся. Знаменитым… Спорить с Тамарой было трудно: он отлично понимал, что помимо уютного дома, материального достатка и даже самой нежной любви женщине нужно от мужчины кое-что еще, а именно возможность гордиться своим избранником. Можно, конечно, объяснить эту потребность обыкновенным женским тщеславием и махнуть на нее рукой: от добра добра не ищут! А можно попытаться хотя бы на время стать таким, каким хочет видеть тебя твоя любимая. Тем более что никаких срочных дел у тебя нет и в ближайшее время не предвидится.
Он попытался. Эта попытка отняла у него месяц жизни и невообразимое количество сгоревших дотла нервных клеток. Закончилась она, как и следовало ожидать, ничем: однажды утром Сергей сел в глубокое кресло у камина, положил на колени папку со своей незаконченной рукописью (писал он от руки, как Хемингуэй) и стал вынимать из нее страницу за страницей. Вынимал, пробегал глазами, качал головой и бросал в огонь. Это выглядело чертовски аристократично, и, глядя на себя со стороны, Дорогин испытывал очень противоречивые чувства: ему было смешно и обидно одновременно. Смешно потому, что вот он, взрослый, самостоятельный, серьезный, в общем-то, и многое повидавший на своем веку дядя, сидит перед камином, нарядившись в стеганый халат, и жжет рукопись, как герой дешевой мелодрамы. А обиду вызывал тот простенький факт, что он – взрослый, неглупый, прошедший огонь и воду и медные трубы, опытный, сильный и так далее, – оказался абсолютно не способен передать словами то, что видел, чувствовал, думал, переживал и делал собственными руками. Ему действительно ничего не нужно было высасывать из пальца; садясь писать, он всегда очень четко представлял себе все, о чем намеревался рассказать, но через десять минут оказывалось, что слов катастрофически не хватает, а те, что есть, никуда не годятся. Фразы получались сухими, корявыми и бесцветными, как куски шлака, мысли прыгали, как блохи, и были туманными, и сюжет расползался, как обветшалая тряпка, так что в конце концов Сергей переставал понимать, о чем он пишет. Это вызывало бессильную ярость: события, которые он пытался описать, были в его памяти живыми и яркими, а то, что выходило на бумаге, казалось, не имело с ними ничего общего. Потом он заметил, что по мере того, как его, с позволения сказать, работа с жутким скрипом продвигалась вперед, сами факты его биографии начали как бы засыхать, обесцвечиваться и становиться такими же сухими, корявыми и даже как будто выдуманными от нечего делать из головы, как и его писанина. Это выглядело так, словно, прилежно карябая ручкой по бумаге, он уродовал, уничтожал, стирал из памяти собственное прошлое. Осознав это, Сергей оставил свои литературные упражнения, сжег рукопись и, свернув в тугой комок, запрятал в самый дальний угол шкафа свой роскошный стеганый халат.