Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наперсток, сидя, подбоченился, тряхнул горбом и гнусавым своим голосом крикнул плясунам:
– А что мне Зыков? Тьфу!..
В это время и Гараська, сменив Куприяна, самохвально заявил Настасье:
– А что мне Зыков? Тьфу!..
И до самого до утра забрался под ее ситцевое одеяло. Настасья ничего. Настасья целый год жила, как монашка.
От пляса, грохотанья в пол пятками дрожала печь, и бутылки на столе качались.
– Ух-ух-ух-ух!!
Все были на ногах, хлопали в ладони, орали кто во что горазд. Только Наперсток сидел на топоре, как припаялся:
– А Зыков эвот у меня где!.. Попробуй-ка, убей меня… Я те убью. Эй вы, кержацки морды! – гнусил пьяный Наперсток. – Все вы анафемы… Все вы прокляты, кобелье!.. Эй, сволочи! Идите ко мне в шайку. Я – атаман… Топор эвот! Грабить, ребята, будем. Девок портить, вино пить… – он схватил бутылку и, ухнув, пустил ее в зазвеневшие стекла горки. – Нна!.. Забирай, ребята, по карманам серебро да золото. Зыков жаднюга, сволочь. Не даст… Эй, бери в мою голову!.. А на Зыкова гостинец – вво! – он вытащил из-под сиденья топор и вдруг, взвизгнув, высоко повис в воздухе.
Мимо смолкших, застывших плясунов, как корабль мимо ладей, прошел в одной рубахе и портах грузный Зыков. В вытянутой вперед его руке дрыгал пятками, крутился и хрипел горбун. Зыков, скосив к переносице глаза, неторопливо прошел в крайнюю комнату, сорвал с разбитого окна ковер и выбросил горбуна на улицу.
Когда возвращался, в столовой и соседних комнатах притворно похрапывали, валяясь на полу, гуляки.
– Кутью сюда, долгогривых, – низким, твердым голосом бросил Зыков, входя в собор.
За ним шла ватага. На его голове новая лисья, с бархатным верхом шапка. На лоб, из-под шапки, свешивались черные, подрубленные волосы.
– Надеть шапки! – сказал он, обернувшись. – Чего сняли? Нешто это Господня церковь? Это так себе… Обман.
Постороннего народу никого, одни мальчишки. Поповский Васютка тоже здесь.
Весь народ у лавок, у магазинов, у лабазов. Еще утром трубари трубили во всех концах: именем Зыкова, его веленьем будет раздаваться народу купецкое добро.
В городе никакой власти нет, кроме власти Зыкова, единой, страшной. На высокой качели, вчера приспособленной поляками для казни, висят с утра четверо мещан, две бабы и мальчишка. Толпа вздумала громить лавчонку. Этих поймали. Зыков отдал приказ – вздернуть.
Все приказчики мобилизованы, но главная раздача идет через руки партизан. Мелькают аршины, крепким кряком рвется каленый на морозе ситец, ножницы стригут куски сукна.
– Эй, тетка! Сколько семьи? Получай… Пять аршин кумачу, десять аршин ланкорту, три платка, восемь аршин твину. Пачпорт! – И карандаш резкую делает кривуль-отметку. – Следующий!..
Снуют по площади, по улицам нагруженные мукой, горохом, кумачами, обутками людишки. Румяная деваха радостно улыбается морозному солнечному дню: поскрипывая новыми полусапожками, она тащит нежданную получку и под мышкой банку с паточным вареньем.
Вылетел из лавки мальчик, бежит, машет связкой баранок, рад. Остановился у виселицы, взглянул на трупы и печальный тихо поплелся домой.
В крепости партизаны принимают от солдат оружие. Деловито, не торопясь и с толком. По богатым дворам забирают лошадей.
Зыков задал всем работу. Он в соборе, но он везде: и всякий из партизан, на какой бы работе ни был, видит строгие глаза его, слышит его голос. Зыков здесь.
А между тем солнце склонялось к закату, подрумяненными столбами валил густой дым из труб, и в соборе зажгли паникадило.
Зыков сидел на амвоне перед открытыми царскими вратами. На кресле положена архиерейская подушка, а под ноги брошены орлецы. По обе стороны его зажжены в высоких подсвечниках большие свечи – так распорядился для торжественности Срамных. От двойного свету сверху и с боков на бледно-матовом лице Зыкова играют тени, и серебрятся редкие седины в густой черной бороде. Лицо его незабываемо и страшно.
В церкви очень тихо, даже Наперсток присмирел, и его невиданной величины топор опущен вниз.
Тихо, все ждут знака. И по знаку выхватили с левого клироса старого протопопа. Парализованная, на левом клиросе, стояла кучка духовенства, начальства и чиновников в кольце вооруженных партизан.
– Кто ты? – твердо спросил Зыков старика.
– Я Божий протоиерей. А ты кто, еретик? – также твердым, но тонким, по-молодому, звенящим голосом ответил священник.
Зыков нахмурился, закинул нога на ногу, спросил:
– А знаешь про протопопа Аввакума, про лютую смерть его слыхал? От чьей руки?
– Не от моей ли?
– От вашей, антихристовы дети, от вас, богоотступники, табашники, никонианцы. Кто глава вашей распутной церкви был? Царь. Кому служили? Богатым, властным, мамоне своей. А на чернь, на бедноту вам наплевать. Так ли, братаны, я говорю?
– Так, так…
– С кем идешь: с Колчаком или с народом? Отвечай!
– Сними шапку. Здесь храм Божий! – И седая голова протопопа затряслась.
– На храме твоем не крест, а крыж.
Священник вскинул руку и, загрозив Зыкову перстом, крикнул:
– Слово мое будет судить тебя, злодей, в день Судный!
Зыков вскочил, в бешенстве потряс кулаками и снова сел:
– Отрубить попу руку, – кивнул он Наперстку. – Пусть напредки ведает, как Зыкову грозить.
Наперсток распялил рот до ушей, и реденькая татарская бороденка его на широких скулах расщеперилась.
– Стой, – остановил его Зыков и спросил сидевшего в кресле, напротив от него Срамных: – Эй, судья! Одобряешь мое постановление?
– Одобряю, одобряю, – захрипел, заперхал рыжий верзила. – Он, окаянный, возлюбим друг дружку по первоначалу говорил… А опосля того, кровь, говорит, за кровь… Вот он какая, язви его, кутья…
– Народ одобряет? – На всю церковь, и в купол, и в стены прогремел Зыков.
– Одобряем, одобряем… Долой кутью!
Протопоп побелел и затрясся. Зыков махнул рукой. Наперсток, раскачивая топор, как кадило, коротконого зашагал к попу.
Весь дрожа и защищаясь руками, тот в ужасе попятился.
– Погодь, куда!
Вмиг священник растянулся на полу, сверкнул топор, и правая кисть, сжимая пальцы, отлетела. Кто-то захохотал, кто-то сплюнул, кто-то исступленно крикнул.
– Дозволь! – мигнул Наперсток Зыкову и занес над поповской головой топор.
– Подними, – приказал Зыков.
– Вставай, язва! – Наперсток, расшарашив кривые ноги, быстро поставил обомлевшего священника дубом.
– Стой, не падай.