что и в самых малостях не разногласят они между собою, что и Евстафий держится правой веры. Поэтому, ревнуя о взаимном мире епископов, св. Василий защищал его пред теми, кои причисляли его к полуарианам, особенно пред митрополитом Армянским Феодотом. Эта защита стоила Василию дорого: по сему случаю он сам подвергся подозрению в неправославии и в бытность свою в Никополе не был допускаем до участия в общих и вечерних, и утренних молитвах. Между тем Евстафий в его отсутствие уверял своих учеников, что ни в чем с ним не согласен. Когда известили об этом Василия, он никак не хотел верить и для обличения неверности подобных слухов указывал на исповедание православной веры,[82] под которым Евстафий подписался в присутствии Фронтона, хорепископа Севера и некоторых других клириков. Чрез несколько времени после того созван был еще Собор,[83] на котором соседние епископы должны были вступить в общение с Евстафием как православным. Все приглашенные епископы, когда нужно было, с радостью и усердием пришли на Собор. Но тот, для которого и из-за которого созван был Собор, и после вторичного посольства к нему не явился, а прислал только к Василию письмо, в котором ничего не сказано было о постановленных до Собора условиях общения с православными епископами. Посланные, впрочем, извещали, что сообщники Евстафия не дозволили ему идти на Собор. В таких обстоятельствах св. Василий, председатель Собора, пал духом и, пристыженный, не знал, что отвечать спрашивавшим. Впрочем, несмотря на такое горестное окончание Собора, можно было еще думать, что Евстафий не далек от общения с православными и что в настоящем случае удержан был от участия в Соборе только своими учениками. Посему св. Евсевий, епископ Самосатский, еще пытался примирить Евстафия с Василием и при этом вновь предложил Евстафию простые и ясные вопросы о вере. Но ответ был дан не прямой, а двусмысленный, с явным намерением отринуть предложение. Василий, по собственному его уверению, так сильно желал мира, что с удовольствием готов был бы отдать и жизнь свою, только бы угасить пламень ненависти, но из уклончивости ответа Евстафиева увидел, что не может быть твердой надежды на законное общение с таким человеком. Действительно, Евстафий в Киликии для какого-то Геласия вскоре написал такое исповедание веры, какое прилично было бы написать одному разве Арию и самому близкому из учеников его. На соборе в Анкире Евстафий подписал проклятие на догмат единосущия и стал вождем ереси духоборцев.[84] Около сего же времени он самому Василию написал письмо, заключавшее в себе прямой отказ от общения с ним потому будто бы, что Василий состоял в переписке с еретиком Аполлинарием и проповедовал новое учение,[85] именно — равночестие Святого Духа Отцу и Сыну. Кроме сего, в самые отдаленные страны Евстафий разослал письма, исполненные всякого злоречия и клеветы на св. Василия.[86] По его словам, св. Василий и коварен, и лжив и причина расстройства Церкви и пагубы душ. В доказательство Евстафий указывал на дружеское письмо к Аполлинарию, писанное лет двадцать назад, еще в то время, как оба были мирянами, притом в списке Бог знает кем сделанном.[87] Клевета эта быстро распространилась в Понте, Галатии, Вифинии и даже до Геллеспонта и легко могла произвести очень вредное действие между легковерными людьми. Последнее письмо Евстафия, полученное Василием после отказа Евстафия явиться на Собор, сильно возмутило его. «Сердце у меня стало связано, — писал Василий одному из епископов, — язык расслабел, рука онемела, я впал в немощь души немужественной, едва не дошел я до человеконенавидения; мне казалось, что всякий нрав подозрителен, что в природе человеческой нет блага — любви…»[88] Впрочем, хотя и часто извещали Василия о разных клеветах на него Евстафия, он думал, что надобно в молчании переносить все огорчения, ожидая какой-нибудь перемены к лучшему от самых дел; он полагал еще, что ложные толки о нем были распространяемы не по какой-либо злобе, но по незнанию истины. «Одно у меня утешение в сих бедствиях, — писал он в другом письме, — немощь плоти, по которой уверяюсь, что немного времени оставаться мне в этой несчастной жизни».[89] Вот причина, почему св. Василий не отвечал ничего на клеветы Евстафия около трех лет. Но с течением времени вражда возрастала, и евстафиане нимало не раскаивались в своих наветах на Василия. Это побудило его наконец написать несколько писем к близким ему пастырям и инокам; в сих письмах он раскрыл свои отношения к Евстафию, его жалкое непостоянство, а также предлог к обвинению в общении с Аполлинарием, и после этого бесстыдные клеветники должны были умолкнуть.
Неприятности и огорчения, какие терпел Василий от соепископов, от ариан и от евстафиан, конечно, были бы гораздо сноснее и легче, если бы он обладал крепким здоровьем. Но и тогда, когда он был в добром здоровье, по собственным его словам, у него менее было сил, чем у людей, в жизни которых уже отчаялись. Что преувеличения в этих словах очень немного, это видно и из частых его упоминаний о болезнях. При избрании в епископа, как сказано было прежде, он был так опасно болен, что отчаивался в своей жизни. В 375 году болезнь мучила его более пятидесяти дней, несмотря на то что он пользовался теплыми минеральными водами и принимал некоторые пособия от врачей.[90] При этом продолжительная болезнь была так непонятна самому Василию, что он, при всем знании медицины, не находил слов для изображения ее многосложности и разнообразия. Она началась, по описанию самого больного, горячкой, которая, по недостатку питательного для нее вещества, обвившись около сухой плоти, как около обожженной светильни, производила сухотку и какую-то другую медлительную болезнь. А потом какая-то старая рана, поразив печень, произвела в нем отвращение от пищи, отогнала от очей сон и держала на пределах между жизнью и смертью, дозволяя жить только в той мере, чтобы чувствовать неприятности жизни.
Через год после сего св. Василий еще сильнее стал жаловаться на свои болезни: «Непрерывные и сильные лихорадки, — писал он, — так изнурили мое тело, что сам себе кажусь чем-то таким, что хуже и меня самого. припадки четырехдневной лихорадки более двадцати раз повторяли свой круг. А теперь, когда, по-видимому, освободился от лихорадок, до такого дошел изнеможения сил, что в этом не отличаюсь от паутины. Поэтому всякий путь для меня непроходим, всякое дуновение ветра для меня опаснее, чем треволнение для пловцов»;[91] «Быть нездоровым для меня стало чем-то