Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как подумаешь о привычной ташкентской разноплемённости, среди которой мы выросли, – вот где надо было строить Вавилонскую башню! И знаете, там бы её достроили, ибо все «народности» худо-бедно изъяснялись на советском волапюке.
Все порассыпались, пораскатились…
Впервые попав в Израиль, я привычно окунулась в разноплемённую пестроту здешних лиц, золотую патину пыльцы в воздухе и на стволах деревьев, услышала гундосый ор и напористый распев базара, вдохнула запах пряностей и синий дымок шашлыков… – и почувствовала себя в своей тарелке: это был всё тот же Ташкент. Всё так же, с разными акцентами на иврите объяснялись люди, попавшие сюда из дальних пределов земли. И при всём отчаянии и тоске начальных лет эмиграции я поняла, что буду писать, – то есть не умру, что одно и то же.
Я слышала, что роман «На солнечной стороне улицы» воспринимается читателями как моя автобиография. Конечно, это иллюзия; хотя для писателя иллюзия – вполне прочный материал, выдерживающий многотонный вес.
Автор часто пользуется прикрытием, маской с собственным именем и внешностью – это даёт выход более доверительной, более открытой интонации и сокращает расстояние между читателем и книгой. Этот роман – сплав вымысла, собственной памяти, собственной и чужой боли, рассказов близких и друзей. Сплав мыслей, чувств, воспоминаний и образов, любви и ненависти… Иллюзия. Но ни в коем случае не фотография.
Главные героини романа – художница Вера Щеглова и её мать Катя – ничего общего с моей жизнью не имеют, это вымышленные фигуры. Вообще, в моих книгах гораздо больше вымысла и больше «отвлечённого» «чужого» материала, чем кажется на первый взгляд. Моя скромная биография никак не могла бы вместить жизни героев всех моих книг. Профессия писателя предполагает, конечно, личное включение – на уровне наблюдений и каких-то кусочков собственного опыта. Но писательское воображение – куда более изощрённая и многослойная материя, чем принято считать. Факты, эпизоды и сцены, лично прожитые автором в жизни, в прозе всегда преображаются, порой до неузнаваемости. Для меня, как для любого писателя, и воспоминания в первую очередь – материал, который можно вывернуть наизнанку, вытянуть из него любую нить, вычленить любой образ, характер или ситуацию; перелицевать, перекроить и сшить совсем иную жилетку. Это наш драгоценный багаж, «праздник, который всегда с тобой»… – или наказание, не отменимое ни совестью, ни памятью, ни ночным забытьём. Да и как можно «не вспоминать»? Это не в наших силах…
«…Навязчивый образ, который всплывал у меня при чтении этой вашей книги, я бы назвал кинематографическим, – писал мне Рафаил Нудельман, блистательный переводчик Станислава Лема, Меира Шалева, Агнона… – На экране – карта огромного города. Она превращается в картины проплывающих улиц, переулков, зданий и площадей… Но вот одна из картин укрупняется, объектив словно въезжает всё глубже и глубже, на экране уже только одна клеточка этого города – какой-то двор, какой-то дом, чье-то лицо. Оказывается, роман – об этой клеточке. Приблизившись, она становится местом жизни героев, местом сюжета. И вдруг объектив начинает отъезжать, всё стремительней, вот уже и город стянулся в клетку, в точку, и внезапно мы видим, что эта точка – в глазу человека, автора. Затем и сам автор оказывается всего лишь изображением в крохотной клеточке своего мозга, в которой, в свою очередь, проявляется лицо героини. И тогда мы спрашиваем, вслед за вами – кто же о ком пишет? И кто кого придумывает? Это литература придумывает жизнь или жизнь придумывает себя в виде литературы? Где этот город, эти герои, эта «реальность» – в реальности или творится в момент её придумывания? И куда они все исчезают (включая автора), «когда доплывут»?
Пейзаж и окружение, конечно же, меняют писателя, как меняют его годы, переезды, новая любовь, новые члены семьи… Его меняет даже направление ветра! Ведь кто такой писатель? – взрослеющий или стареющий организм, склонный к чудовищной рефлексии; психически хрупкое и мнительное создание. Труд его тяжек, долог и согбен – что-то вроде сбора хлопка. Мучительное занятие – писание книг; всё равно что любить кого-то долгой безысходной любовью. И потому писатель дважды испытывает любовные страдания – в жизни и в книге, – вдвое больше, чем другие, обычные люди. И все его переживания, недомогания, радости и боли – всё выливается на бумагу. Кажется, Л. Толстой говорил, что не может писать, когда у него болит живот.
Когда в очередном интервью меня спрашивают, какое место занимает литература в иерархии дел и обязанностей, которыми мне приходится заниматься в жизни, я отвечаю: примерно то же место, что печень в организме. Это тот самый случай, когда патологоанатом говорит на вскрытии: «Жаль, у больного было такое здоровое сердце. Мог бы жить и жить».
Если бы не литература, я бы могла отлично жить, была бы лёгким общительным человеком, прекрасной хозяйкой, заботливой женой и терпеливой матерью. Можно ещё присмотреть себе хобби, какое-нибудь увлекательное занятие: шитьё, вязание, макраме, составление икебан или что там ещё…
Печень не позволяет.
Словом, писатель подвержен чему угодно. Например, страху. А уж в буйном и знойном городе моего детства и отрочества страхов – больших и маленьких – было предостаточно.
Каждый год по весне в Ташкент стекалась криминальная шваль со всей огромной страны.
Лето, каникулы, мне лет девять, может, десять…
Сейчас уже не помню точно, как это начиналось, с чего поползли эти слухи. СМИ тогда работали иначе, журналисты ревностно служили советской власти и держали рты на замке, а Интернет был уделом далёкого будущего.
Сначала глухой разговор на лестничной клетке у мамы с соседкой, чей муж возил начальника следственного отдела уголовного розыска: «Убийца, маньяк, уже несколько случаев… охотится на детей… Держите Динку дома, Ритсанна, чё она у вас вечно по бахчам шатается, больно вольная!»
Сначала просто холодок пробегал по хребту – надо же, убийца! Даже интересно! Но ведь это не про меня, это про кого-то там? Чепуха, наверное… Потом уже во дворе все заговорили разом – и кумушки у подъездов, и друзья-приятели. У кого-то братан был «мильтон», рассказывал – ужасы такие! Кровь стынет. Настоящий маньяк, животы жертвам разрезает, кишки по деревьям развешивает… как в театре. Такой артист. И поймать не могут. Страх!
Поскольку, по моему убеждению, писателями не становятся, а таки рождаются (если не с готовым собранием сочинений, то уж со жгучим врождённым воображением – точно), моё личное воображение было запущено этими слухами, обрывками фраз и сплетнями на полную катушку. Картины – мерзкие, леденящие – вспыхивали в моей голове в ужасающих подробностях, никогда мною не виданных, никакими фильмами не спровоцированных. И чем дальше, тем пуще и ярче: и звуковая аранжировка соответствующая. То ещё крутилось кино…
Холодная змея шевелилась в животе, поднимала голову и жалила сердце. С наступлением сумерек, какая бы игра ни была в разгаре, я шмыгала в свой подъезд, озираясь, взлетала на два этажа и бешено колотила кулаком в нашу дверь с чувством, что за моей спиной стоит убийца, артист… тянет руки с ножом, сейчас отрежет голову!!!