Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те месяцы американцы стали использовать на различных подсобных работах достаточно много немцев. Через одного такого немца, бывшего солдата, спустя два дня мне и передали приказ явиться с вещами к воротам лагеря. На этом моя «вольная» жизнь закончилась — меня снова отправили в тюрьму и поместили в одиночку. Тюремным начальством я был встречен как «старый жилец» и определен в свою прежнюю камеру за номером 10. Однако ожидаемый мною визит подполковника вновь не состоялся.
Проходили день за днем, и официальные инстанции, казалось, обо мне вовсе позабыли. Осталась непонятной и причина моего перевода в одиночную камеру. Однако мои боевые товарищи, которым разными путями удавалось поддерживать со мной контакт, старались мне помочь любыми возможными способами — раздатчики пищи передавали для меня то дополнительную порцию еды, то часть даров, пришедших «с воли». И надо признать, что в таких условиях, в которых я оказался, каждый знак проявления боевого братства ценился на вес золота.
Ко всему прочему, и американский сержант из числа тюремной охраны тоже иногда закрывал глаза на мои ухищрения. В частности, уже весной во время моих ежедневных кратких прогулок он делал вид, что не замечает, как я подкрадываюсь к грядкам с редиской. Их небольшая горсть хотя бы частично восполняла долгое отсутствие витаминов.
— Вам нравится редиска? — как-то раз спросил сержант и продолжил делать вид, что ничего не видит.
Между тем состояние моего здоровья продолжало ухудшаться, а тюремному врачу, интернированному австрийцу, никак не удавалось добиться моего перевода в лазарет. Такое могли разрешить только в том случае, если бы мне срочно понадобилось хирургическое вмешательство. Поэтому когда врач, к которому я испытывал большое доверие, посоветовал сделать операцию, то я наконец решился, и меня перевели в одиночную палату лагерного госпиталя.
Днем и ночью возле моей кровати находился часовой, хотя я тогда не мог даже ползать. Операцию мне начали делать 6 декабря 1946 года, и, чтобы я не сбежал с операционного стола, часовой был выставлен рядом с ним прямо в операционной. Во время медленного пробуждения после наркоза, когда сознание наполовину вернулось, я принялся ругаться самыми последними словами. И хотя боль снова вернулась, это принесло мне большое облегчение. А еще через несколько дней у меня началось воспаление легких, но мой выносливый организм выдержал и это испытание.
Затем последовало длительное выздоровление, и понадобилось несколько недель, чтобы я снова смог передвигаться. Не успели силы ко мне вернуться, как меня выписали из госпиталя и перевели в так называемую следственную тюрьму. Это строение, воздвигнутое уже после войны в 1946 году, во всех отношениях было намного хуже, чем старое здание лагерной тюрьмы Дахау, где камеры по сравнению с новыми выглядели как гостиничные номера.
Моя новая камера оказалась недопустимо мала — два с половиной метра в длину, метр сорок в ширину и два метра двадцать сантиметров в высоту. Она была целиком из бетона и имела вентиляционное отверстие размерами пятнадцать на шестьдесят сантиметров. Вся обстановка состояла из двух расположенных друг над другом нар и раковины. Но хуже всего было то, что пол в коридоре был выложен из досок, по которым всю ночь громыхали сапогами польские часовые.
Разрешенные мне ежедневные десятиминутные прогулки я не использовал, так как ходить все еще было трудно. Примерно через восемь дней меня вызвали в прокурорское отделение процесса над военными преступниками. К моему великому удивлению, начальником отделения оказался один из лучших защитников по мальмедскому делу подполковник Д., который спросил меня, по какой причине я оказался в изоляторе. Но это было мне и самому интересно, и я лишь ответил:
— Я тоже хотел бы это знать!
Тогда подполковник Д. заявил, что, по его сведениям, в отношении меня никакого следствия не проводится и мне надлежит немедленно покинуть следственный изолятор. Я, естественно, с ним согласился.
Однако моим надеждам на перевод в «свободный лагерь» сбыться было не суждено. Тюрьма и камера номер 10 вновь встретили меня как старого знакомого, распахнув свои объятия. Тут пришла весточка о моем прежнем начальнике штаба Карле Радле. Его также перевели сначала в Висбаден, а затем в Дахау, где поручили заниматься интересным делом. Совместно с некоторыми другими моими людьми, которых американское начальство называло не иначе как «парнями Скорцени», он организовал в лагере производство по выращиванию овощей. Поэтому иногда одному только ему известными тайными путями Радл стал передавать мне немного «зеленки». Так мы называли все, что было связано с овощами.
Настроение у более трехсот арестантов, сидевших в тюрьме Дахау, зачастую было просто отвратительным. Многих в течение нескольких месяцев не вызывали на допрос, и они не знали о своей дальнейшей участи. А вот у девушек из числа заключенных, как ни странно, настрой, наоборот, был хорошим, и для многих мужчин они являлись примером. Среди них насчитывалось много бывших секретарш и хозяйственных работниц, которые на самом деле не понимали, за что их подвергли длительному тюремному заключению.
Обвинение, — Неизвестные сообщники, — Немецкие и американские защитники, — «Подвешивающий Г.», — Спор о моей голове, — Неожиданные свидетели обвинения, — Показания британского офицера, — На стуле свидетеля, — Заключительные речи, — Оправдательный приговор. — Снова среди боевых друзей. — Исторический отдел. — Скорцени, он же Абель. — Осевая Салли. — Отпуск под честное слово. — Слухи о Гитлере. — Добровольно перед комиссией по денацификации. — Отложено семь раз. — С меня достаточно! — Выход на свободу
Наступил уже месяц март, когда в сопровождении упоминавшегося ранее мистера Гарри Т. в мою камеру вошел долгожданный подполковник. На мой вопрос, обращенный к мистеру Гарри Т., работает ли он на стороне обвинения или защиты, тот ответил, что трудится уже в следственной комиссии. Три долгих допроса, касавшиеся моей акции во время наступления под Арденнами, этот подполковник провел весьма дотошно, и у меня возникло ощущение, что столь подробное рассмотрение операции «Гриф» происходит в последний раз. Но меня это совсем не беспокоило, так как я знал, что не совершил ничего противоправного.
Подписав последний протокол, я попросил подполковника быть со мной откровенным и честно сказать, было ли допущено 150-й танковой бригадой нарушение законов военного времени или нет. На это бывалый фронтовик, каким оказался данный офицер, ответил, что, на его взгляд, никаких противоправных действий мы не совершили, но окончательное решение по данному вопросу вынесет вышестоящая инстанция и его следует ожидать примерно через четыре недели.
В камере я нанес на своем «настенном календаре» названный им срок, но проходили неделя за неделей, а вестей никаких не поступало.
Мне было известно, что часть военнослужащих из состава 150-й танковой бригады содержится в Дахау, однако я не предполагал, что это может быть связано с готовящимся процессом надо мной и моими офицерами.
Где-то в середине июля 1947 года меня привели к коменданту тюрьмы, и я увидел большое число незнакомых мне людей. Исключение составляли только полковник Р., который в свое время со мной фотографировался, и мистер Гарри Т. Корреспонденты держали свои фотоаппараты наготове, и, судя по всему, здесь готовилось какое-то очень важное действо. Когда же в помещение, как было объявлено, ввели еще восемь арестованных из числа немецких солдат 150-й танковой бригады (еще один был тяжело болен, лежал в госпитале, и мы его до конца процесса так и не увидели), стало ясно — нам собираются предъявить обвинение.