Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Партия корнет-а-пистона
Тема: Здравствуй, столица, здравствуй, Москва! Здравствуй, московское небо! В сердце у каждого эти слова, как далеко бы он ни был…
Импровизация: Бедный, несчастный, лежал в котловане, долгие годы страдал. Спас замминистра и им же был изгнан, где ж благодарность тогда? Нет справедливости, нет справедливости, могут птенца загубить. Бедный, вонючий, ужасный прохожий, кто ты таков, наконец? Есть ли прописка, имеешь ли маму, паспорт имеешь ли ты? Птенчик ужасный, живи в своем лифте, только молчи про меня. Если расскажешь, мне будет ужасно, я замолчу навсегда. Бремя ужасное авторитета давит и ночью, и днем. Пост в руководстве — дело большое, дело — ужасное есмь…
Внезапный конец партии: Нас утро встречает прохладой, нас ветром встречает река, кудрявая, что ж ты не рада веселому пенью гудка?
Глава вторая
Что случилось? Что стряслось? Стук и крик по всем этажам, ночной аврал в доме № 14 по Фонарному. Старшина Юрий Филиппович, обомлев от страха, забарабанил в дверь З., ввалился в квартиру и задрожал в объятиях замминистра.
— Что с вами, Юрий Филиппович? — спрашивал З., полчаса назад вернувшийся с ночного совещания. — Что случилось?
— Не знаю, батюшки родимые, не знаю, матушки родимые… стуки, крики, — бормотал Юрий Филиппович.
Оставив своего стража супруге, З. рванулся за заветным браунингом.
Дети Самопалова горохом посыпались с шестого этажа. Мария с перепугу повесилась на шею Льву Устиновичу. С другой стороны его схватила Зульфия. Лишь Агриппина, на что теха-матеха, тут же вооружилась шкворнем в готовности защищать ткацкий маменькин станок.
Доктор Зельдович с пятого этажа вышел на площадку уже одетый, в пальто и теплой шапке, с чемоданом. Семейство его тоже подготовилось в течение нескольких минут.
А началось все с того, что легкомысленная Марина Цветкова пугливой антилопой пронеслась по четырем маршам беломраморной лестницы и чуть не сорвала с петель двери квартиры Николая Николаевича.
Николай Николаевич в это время, в глухую ночь, сидел в туалете и, таясь уже от собственной семьи, занимался со своим корнетом. Под сурдиночку, почти беззвучно. Партия корнета была прервана безбожным, невероятным стуком и громом.
— Товарищ Николаев! — кричала Цветкова.
— Этот! ваш! протеже! там! в лифте!..
— Что с ним? — медведем заревел Николаев.
— В судорожном! состоянии! — расширяя и без того огромные глаза крикнула Цветкова.
— Спасайте, люди добрые! — панически заревел корнетист.
Весь дом был разбужен, и все устремились вниз, кто в пижамах, кто в халатах, кто в кальсонах, кто в чем. В одну минуту весь вестибюль был запружен гудящей толпой, было похоже на римский форум. Те, кто пробился поближе, видели в раскрытых дверях лифта извивающегося на раскладушке Попенкова.
— Доктора! Врача! Товарища Зельдовича! — кричали в толпе. По образовавшемуся коридору к лифту направился доктор Зельдович, и тут судороги прекратились, Попенков затих, вытянув руки по швам.
Неприятное событие (судороги, острый недуг) произошло уже через несколько месяцев после вселения Попенкова в лифт. До этого жизнь дома протекала сравнительно мирно, спокойно, почти без сучка и задоринки, во всяком случае, без внешних треволнений.
Как уже было сказано, жильцы быстро привыкли к смиренной фигуре с раскладушкой, терпеливо стоящей в самом темном углу вестибюля возле калорифера. А фигура тем временем осваивалась с новым местожительством.
Прежде всего нужно было освоить вестибюль, разобраться в его тайной ночной жизни. Глухими ночами Попенков внимательно следил за предметами, следил молча, не вмешиваясь, пока полностью не вошел в курс противоречий.
Дело в том, что ориентальный орнамент находился в прямой и непримиримой полемике с древнегреческой амфорой, повисшей над ним. По ночам он звякал плитками, менял фигуры своей мозаики с целью создать неприличное слово и тем навеки оскорбить нахальную амфору, да и фрески к тому же, все эти куски разнузданной плоти — словом, весь античный мир. Увы, все усилия орнамента были тщетны, то ли времени ему не хватало, то ли еще чего, так же, как еженощные попытки потолка организовать разрозненные части тела во что-то целое.
А в витражах происходило какое-то брожение, сдержанное бульканье страстей. Некая плоская готическая фигура, то ли Роланд, то ли Ричард Львиное Сердце, пресытившись прекрасными дамами, посылала поцелуи гейше на той стороне, а гейша, в свою очередь, повернув к рыцарю прельстительный треугольник оголенной спины, улыбалась из-за плеча, совсем презрев своих самураев и водоносов.
— Одзюо-сан, Тайхен кирейдес Идее Нэ, — шептал рыцарь по-японски.
— Аригато, — нежно, как колокольчик, отвечала гейша. — До-мо аригато.
Непонятная фигура с лестницы (это был бы Диоген, если бы не некоторые черты Аладдина) все порывалась выйти погулять, но при первом же ее движении внутренняя змея вытягивалась и шипела, а наружная яростно колотила своей головкой в дверь.
И, разумеется, всех чертовски интересовала злополучная амфора, никто не знал, что в ней. Рыцари и самураи предполагали, что там винище, ну а какой же мужчина не мечтает о вине? Прекрасные дамы и гейши убеждены были, что в амфоре благовония, и мечтали умаститься ими. К утру болтовня об этой амфоре достигала предела.
Один Попенков точно знал, что в амфоре ничего нет, кроме полувековой пыли, тринадцати засушенных мух, двух помирающих с голода пауков, да невесть как туда попавшего окурка папиросы «Герцеговина Флор».
Вообще вся эта ночная жизнь была ему не по душе. Он не без оснований подозревал, что, если так пойдет дальше, все сдвинется, и самураи рванутся к прекрасным дамам, а рыцари загуляют по гейшам; канонерки высадят десант «томми»; парень с фонарем пойдет погулять; орнамент наконец изобразит свое заветное слово; амфору, естественно, расколотят; змеи, чего доброго, заберутся к нему в раскладушку, и вообще развалится тот мир, в котором он собирался царствовать по праву живого существа. Поэтому однажды, в самый разгар вестибюльного шухера, а именно в 5 часов утра, он вскочил с раскладушки, расшвырял взбесившийся уже к этому времени орнамент и прыгнул в петровские сапоги.
Все, естественно, испугались, заахали, зашептались по углам: кто да что, что, мол, за птица, но Попенков цыкнул тут на них, подпрыгнул (немного странно, что подпрыгнул он вместе с сапогами), сорвал древнегреческую амфору, брякнул ее об пол вдрызг, и, вернувшись в нишу, заявил:
— Вот вам ваша презренная грязная 'мечта, ничего в ней нет, кроме дохлых мух и полудохлых пауков, а окурок я докурю, «Герцеговина Флор»