Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У живущего в Тюмени художника Юрия Юдина есть серия больших работ, которая именуется «Лопухи» (если я ошибся с названием, Юрий Дмитриевич, думаю, не рассердится). Художник рассказал, как он работал над этими картинами (или, может быть, монотипиями? — не знаю). Он выбирал большой лопуховый лист, на его тыльную сторону с выпуклой сетью прожилок осторожно наносил белую краску и затем прикладывал лопух к темно-синему картону. На картоне отпечатывалось сотворенное природой тончайшее кружево. Как удавалось не размазать, не сбить рисунок, сохранить все мельчайшие фрагменты такого кружева — это секрет художника. На то и мастер.
Лопухи как бы заново прорастали на листах картона — серебристым ажурным контуром в синеве теплых сумерек. Каждое такое волшебное растение мастер то вписывал в пейзаж старинных тюменских улиц, то окружал фантастическими существами, то соединял с загадочным портретом. И рождалась сказка. В ней было и что-то очень знакомое, и загадочное, полное необъяснимых чудес. Такими загадочными становились летние вечерние улицы, когда я после шумных игр брел в сумерках домой и за каждым кустом репейника чудилось лохматое добродушное волшебство, а мелкие городские ромашки у заборов светились, как остатки недавнего звездопада…
Мой добрый тюменский знакомый, университетский сокурсник Рафаэль Гольдберг, и я провели в мастерской Юдина целый вечер. Картин было множество, и ощущением чуда веяло от каждой из них. Это ощущение я испытал еще до знакомства с художником, когда разглядывал копии его полотен в альбоме, посвященном тюменской старине. На картинах был мир моего детства, мир старых тюменских улиц, увиденных глазами мальчишки-фантазера и согретых на всю дальнейшую жизнь неисчезающей мальчишечьей любовью…
Редактор газеты «Тюменский курьер» Гольдберг бы знаком с художником. Он и взялся познакомить нас…
И вот — случился один из таких вечеров, которые изредка выпадают в нашей жизни, как подарок судьбы. Стирают грань между реальностью и запредельным миром, коснуться которого нам позволяется лишь чуть-чуть и не часто. Тут вот удалось. Я оказался в городе, который я то и дело вспоминаю и вижу во сне. Сон и сказка неразделимы. Я узнавал памятные с детства старинные дома над откосами реки и лога, заросшие дворы с перекошенными воротами, крылечки с фигурными навесами, резьбу старинных наличников, таинственные заречные дали и путаницу переулков в пристанском районе, где прошло детство тюменского мальчишки Юры. И где в одном из дворов, может быть, до сих пор прячется в лопухах старенький трехколесный велосипед — символ неисчезающего детства, который нет-нет да и появился на полотнах известного художника Юдина…
У меня в моем давнем дошкольном детстве был такой же велосипед. Сохранилась даже фотография, где я, трехлетний, надув щеки и вытаращив глаза, пытаюсь крутить педали. Этот снимок я вклеил в фотоколлаж с другими давними снимками о детстве и о Тюмени. Вся эта композиция висит над электрокамином, который достался мне в наследство от мамы… Катался на велосипеде я в основном по нашей обширной комнате в старом доме на улице Герцена, на двор меня с этим транспортом выпускать не решались. И радость продолжалась недолго. Скоро на велосипед сел, дурачась, товарищ моей старшей сестры (и двоюродный брат моего соседа-приятеля Пашки) Шура Шадрин. У велосипеда отлетело заднее колесо. Шура очень расстроился и обещал починить, но не успел, ушел на фронт. И с фронта не вернулся. У сестры сохранился школьный снимок, где среди ее одноклассников есть и Шура. Его лицо чем-то острым перечеркнуто крест-накрест — Шура сам перечеркнул себя перед уходом в армию: «Потому что знаю точно — не вернусь…»
Хотя сестра говорит, что многое было не так. Велосипед, якобы, сломал не Шура Шадрин, а некий Леня Бирман, жизнерадостный одессит. Он служил в Тюмени в тыловой военной части химиков, часто заходил к сестре в гости, ну и вот… Он остался жив, и в сорок пятом году сестра виделась с ним в Одессе, когда училась там в институте.
Впрочем, все это нее имеет значения. Шура все равно не вернулся, велосипед никто не починил. Колесо потерялось. Я пытался заняться ремонтом сам и прилаживал к оси вместо колеса дырявую крышку от кастрюли, но сами понимаете… Однако ничто не проходит бесследно. Всю жизнь сожалея о маленьком потерянном колесе, я наконец написал про него повесть «Колесо Перепёлкина» и тем самым в какой-то степени утешился.
В мастерской у Юдина я рассказал эту историю ему и Рафаэлю Соломоновичу, и мы сдержанно вздохнули о давнем и невозвратном.
Потом Рафаэль сказал, что раз уж пришли в гости, надо бы выпить. Этим он делал уступку мне и (как он думал) художнику, поскольку сам — убежденный противник алкоголя и даже борец с оным. Юрий Дмитриевич не проявил заметного энтузиазма, но рюмки принес, и мы присели у журнального столика. Рафаэль достал бутылку, где на этикетке был изображен усатый дядька. Надпись на наклейке сообщала, что в бутылке коньяк «Брандмайор» тюменского розлива. Эту жидкость главному редактору «Тюменского курьера» по какому-то поводу подарили пожарные. Бутылка долгое время лежала в редакторском столе, а нынче он прихватил ее с собой — чтобы не заезжать в магазин. Когда я выразил непатриотичное сомнение в качестве местного пожарного зелья, господин Гольдберг ехидно напомнил мне мои собственные стихи. Дело в том, что недели две назад, выполнив одно срочное задание редактора, я сопроводил его рифмованным намеком:
О мой мучитель грозный, Рафаэль!
Заказ, тобою данный, я закончил.
Он требовал не меньше двух недель,
Но я его исполнил за две ночи.
От сих трудов ослаб я и обмяк
И полным истощеньем мыслей маюсь.
И лишь тюменской выдержки коньяк
Поможет мне (а можно «Белый аист»).
— «Аиста» нет, а этот бравый дядя — тоже коньяк. Какая разница?
Я не стал объяснять разницу убежденному трезвеннику.
— Ладно, рискнем.
И вот, за столиком, разлили мы и рискнули. Посмотрели друг на друга. Помигали (даже редактор Гольдберг). Юрий Дмитриевич потрогал шкиперскую бородку и деликатно сказал:
— Кажется, у меня где-то есть «Каберне»…
Коньяк «Брандмайор» тем не менее сослужил добрую службу — натолкнул нас на воспоминания о пожарной вышке, которая в середине века красовалась на старинном здании городского музея. Этакая деревянная башня весьма своеобразной архитектуры… Потом вспомнили и другие башни города. Те, что памятны нам с детства. Они порой придавали приземистым деревянным улицам необычный и даже таинственный облик…
На большом карандашном рисунке, который подарил мне при расставании художник Юдин, тоже башня. Над покосившимися домиками улицы Герцена (моей родной улицы!) поднимается среди тополиных крон колокольня Михаило-Архангельской церкви…
Улица — совсем такая, какой я помню ее с детства. Только церкви в мою мальчишечью пору над ней не было видно. Вообще-то церковь была — там, где улица Герцена очень близко подходит к улице Ленина (бывшей Спасской) стояло здание старинной архитектуры с узкими окнами, с красивыми карнизами, только очень обшарпанное. Однажды я проходил там со своим любимым дядюшкой, дядей Борей, и тот сказал, что в этом доме расположена проектно-строительная контора, где он одно время работал плановиком.