Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сорокачетырехлетний Дженкинс — утонченный и обаятельный человек, с живыми чертами лица, безупречно вежливый и вместе с тем умеющий твердо отстаивать свою позицию; очень английский, хотя и женат на американской актрисе Гейл Ханникатт. Он пишущий редактор с превосходным послужным списком: участник избирательных кампаний; в тридцать три — редактор лондонской Evening Standard; затем на протяжении семи лет редактор отдела политики в The Economist. До последнего времени он вел колонку в Sunday Times, одновременно состоя в различных советах и комитетах (в правлении «Бритиш Рэйл»[25], например), что обычно свойственно людям более старшего возраста. Он ушел было из Sunday Times и уже собирался возглавить Independent, как им заинтересовалась The Times. Ирония судьбы: теперь он вынужден вести ежедневную схватку против газеты, в которую он сам чуть было не пошел работать, убедив себя, что на самом деле это не так хорошо, как он думал, и отвергнув этот вариант из-за недостатков и поверив слухам о финансовой нестабильности.
Но по-прежнему ли The Times обладает некой символической стоимостью? По-прежнему ли это «газета удостоверенных фактов»? (В любом случае, что это значит? Уж конечно, все газеты стараются быть газетами удостоверенных фактов; это словосочетание такое же избыточное, как «пытливый журналист».) По словам Дженкинса, к его собственному удивлению, легенда о The Times по-прежнему жива. «У британских читателей газет есть одно свойство. Они хотят, чтобы The Times существовала, даже если сами не читают ее. Это похоже на их желание, чтобы существовала королевская семья или чтоб не закрывали деревенский вокзал, хотя они и не пользуются им». К Times по-прежнему относятся благосклонно, хотя и более сурово: у этой газеты нет читателей, но есть дотошные контролеры. Если журналист напишет «Леди Миранда Споффорт» вместо «Миранда, леди Споффорт» (или наоборот), скорбные вдовицы и приходские священники завалят редакцию возмущенными письмами. После недавней кончины лорда Ротшильда авторы некролога в The Times перепутали порядок наследования, и возмущенные читатели тотчас же обнажили свои ножички для разделки рыбы, готовые покарать халатность редакторов.
Когда Дженкинса просят обозначить свое место в системе политических координат, он определяет себя как «пламенный тэтчерит», горячо приветствующий ее «борьбу с предрассудками» и называя ее экономическую политику «исключительно благотворной» (на вопрос о перепалке между Роулэндом и Файедом, он ворчит: «Чума на них обоих, черт бы их подрал», — и расценивает невмешательство министра Ридли как «абсолютно верное»). В прочих случаях он принимает миссис Тэтчер с оговорками: «Что меня гораздо больше беспокоит, так это ее апелляция к основным инстинктам в социальных вопросах», — а что касается образовательной системы, тут Дженкинс говорит, что он «весьма левый». (Это, между прочим, британское «весьма», означающее «до известной степени», в отличие от американского «весьма», означающего «очень».) Он также человек достаточно умудренный или осторожный, чтобы понимать опасности, таящиеся в газете, которая считается рупором идей определенного политического лагеря. Мягко отказываясь критиковать своих предшественников, он замечает, что The Times слишком близко ассоциировалась с лицами, занимающими здание на Даунинг-стрит» — вежливый способ сказать, что в течение нескольких лет она виляла хвостом, упоенно елозила на спине и приносила миссис Тэтчер по вечерам тапочки.
Первым делом Дженкинса было смягчить кричащий — кое-кто мог бы назвать его вульгарным — дизайн газеты: уменьшить заголовки, убрать блоки текста, набранные жирным шрифтом, запретить двойные линейки, избавиться от слишком частых боксов и дать возможность ставить «легкий жанр» (то есть не политические очерки, а истории, интересные широкой публике) на новостные полосы. Тут есть еще куда развиваться в смысле содержания: ему нужно отбить некоторых хороших авторов, которых The Times потеряла в последние годы, или, предпочтительнее, найти им преемников; ему нужно поработать над большими материалами, расщекотать отдел культуры, добавить основательности новостным полосам; переверстать материалы так, чтобы все выглядело более скрупулезно и авторитетно. Он также знает, что, пока читатели заметят эти нововведения и научатся доверять им, неизбежно пройдет сколько-то времени: и еще долго гвоздем всяких званых обедов по-прежнему будет душераздирающий для мистера Дженкинса момент, когда любезный правый сосед поздравляет его с назначением и с улыбкой добавляет: «Но я-то, разумеется, читаю Independent». Пока работа еще не закончена, ему предстоит вычеркнуть пару имен из поминальника, и ему не придает дополнительной уверенности осведомленность о том, что до настоящего времени всех четверых мердоковских главных редакторов, похоже, отбирали за достоинства, прямо противоречившие тем, которыми мог похвастаться его ближайший предшественник. Радует, однако, что Дженкинс — первый редактор The Times за последние годы, которого назначили с очевидным поручением вернуть газету на лидирующие позиции в элитарном секторе рынка. Офис, из которого он предпринимает попытки добиться этого, — маленькая без окон клетушка в районе лондонских Доков — сам он называет ее «каюта капитана подводной лодки», где стены увешены фамильными портретами предыдущих главных редакторов. История дышит ему в спину, и никакого современного пейзажа не видать: скептики могут счесть такого рода обстановку единственно подходящей для редактора The Times. Но сейчас даже антагонисты по политике и журналистике желают Саймону Дженкинсу удачи. Не обязательно быть сторонником феодализма, чтобы желать видеть местный замок в приличном состоянии.
Июнь 1990
Саймон Дженкинс продержался до 1993 года; The Times и Independent ведут между собой ценовую войну — не столько танками на газонах, сколько пальцами в глаза. Крошка Роулэнд и Мохамед Аль-Файед пожали друг другу руки в продуктовом отделе Хэрродз в октябре 1993-го; их примирение состоялось при посредничестве Бассама Абу Шарифа из Организации освобождения Палестины. Управление налоговых сборов по-прежнему отклоняет предложение мистера Роулэнда взяться за расследование деятельности мистера Аль-Файеда.
В мае 1979-го, сформировав свой первый кабинет, вместе с только что назначенными министрами Маргарет Тэтчер позировала для традиционного школьного фото. Двадцать четыре мужчины расположились вокруг одной женщины — аксминстер[26]под ногами, Гейнсборо за спиной, над головой — люстра с хрустальными подвесками. Все двадцать четыре мужчины пытаются кто во что горазд источать gravitas[27], выглядеть по-юношески активными и, самое главное, утаить нешуточное удивление от того, что они здесь оказались. Десятеро из двух дюжин столкнулись с первой реальной проблемой политической деятельности: куда деть руки, когда сидишь в первом ряду на официальной фотографии. Если скрестить, как Кит Джозеф, руки на груди, это будет выглядеть жестом оборонительным, чопорным, отталкивающим. Если сцепить, как лорд Хэйлшэм, руки на животе внушительных размеров — будет смотреться как бахвальство своей страстью к чревоугодию. Прихватить, как лорд Каррингтон, левое запястье правой рукой, а левую кисть оставить болтающейся в районе бедра — покажется признаком нерешительности, политической мягкотелости. Сложить, как Джеймс Прайор, руки чашечкой в районе паха — откровенно неразумно. В качестве альтернативы — так поступили трое из десяти новоиспеченных министров переднего ряда — вы можете разместить кисти с вытянутыми пальцами на бедре, прямо над коленом. Такая поза выглядит решительной и деловитой: значит, так — теперь мы берем в руки бразды правления, мы готовы действовать и всерьез намерены навести порядок в том бедламе, который оставило нам предыдущее правительство. Таким образом, один вопрос решен. Второе затруднение состоит в том, что делать с лицом: нарочитая улыбка, демонстрирующая спокойную уверенность в себе, может быть воспринята как симптом лоснящегося самодовольства, тогда как замысел показаться значительным и при этом заряженным энергией часто дает осечку, оборачиваясь выражением глубокого беспокойства. Пожалуй, наилучшее решение — быть максимально непосредственным и попросту выглядеть очень жизнерадостно.