Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он надеялся остаться в тени, но, к своему отчаянию, стал знаменем советской делегации. В пятницу вечером произнес краткую речь, в субботу вечером – продолжительную. Отвечал на вопросы, позировал фотографам. С ним носились как с писаной торбой, это было публичным признанием успеха, но в то же время и величайшим позором его жизни. Он испытал только отвращение и презрение к самому себе. Ловушку ему расставили безупречно, из двух не связанных между собой частей. С одной стороны – коммунисты, с другой – капиталисты, и он посредине. А куда деваться – пришлось сновать по ярко освещенным лабиринтам какого-то эксперимента, в котором чередой распахиваются дверцы и тут же захлопываются у тебя за спиной.
А началось все опять же из-за очередного сталинского визита в оперу. Что это – ирония судьбы? Опера исполнялась даже не его, а Мурадели, но это не имело ровным счетом никакого значения, ни в конечном итоге, ни, между прочим, с самого начала. Естественно, на дворе был високосный год: тысяча девятьсот сорок восьмой.
Банально утверждать, что тирания переворачивает мир вверх дном; однако это чистая правда. За минувшие двенадцать лет, с тридцать шестого по сорок восьмой, он чувствовал себя в безопасности только во время Великой Отечественной. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Гибли миллионы и миллионы людей, но, по крайней мере, страдания были всенародными, и в этом заключалось его временное спасение. Тирания, если даже она параноидальна, вовсе не обязана быть глупой. В противном случае она бы не выстояла; будь у нее принципы, она бы тоже не выстояла. В механизмах общества тирания умела распознать слабое звено. Она годами уничтожала священников и закрывала церкви, но если солдаты более яростно били врага с благословения священников, значит священников, покуда в них оставалась нужда, следовало возвращать в приходы. И если в военное лихолетье народу для поднятия боевого духа требовалась музыка, значит и композиторов приставляли к делу.
А раз государство шло на уступки, то и граждане тоже. Он выступал с политическими заявлениями, которые составляли для него другие, однако до какой же степени все перевернулось с ног на голову: он мог подписаться если не под каждым оборотом речи, то под каждой фразой. На антифашистских митингах работников искусств он говорил о «нашей великой битве с германскими вандалами» и о «миссии по освобождению человечества от коричневой чумы». Призывал, будто бы устами самой власти: «Все для фронта, все для победы», вещал авторитетно, свободно, убедительно. «Настанут лучшие времена», – вторя Сталину, сулил он коллегам по творческому цеху.
Коричневая чума не миновала и Вагнера – композитора, всегда служившего флюгером Власти. На протяжении нынешнего века мода на него менялась в зависимости от политики текущего момента. С подписанием пакта Молотова – Риббентропа матушка Россия вопреки здравому смыслу распахнула объятия новому фашиствующему союзнику, как пожилая истосковавшаяся вдова – крепкому молодому соседу. Вагнер тотчас же вновь сделался великим композитором, и Эйзенштейну приказали поставить на сцене Большого «Валькирию». Не прошло и двух лет, как Гитлер напал на Советский Союз, и Вагнер опять стал презренным фашистом, коричневой нечистью.
Вся эта мрачная комедия заслоняла один кардинальный вопрос, который Пушкин вложил в уста Моцарта:
А гений и злодейство – Две вещи несовместные. Не правда ль?
Можно согласиться: да, правда. Вагнер был низок душой, а этого не скроешь. Ярый антисемит, он проникся расовой непримиримостью во всех ее видах. А потому при всем пафосе и великолепии своей музыки не может считаться гением.
Почти вся война прошла для них в Куйбышеве. Там было безопасно, а когда к ним присоединилась его мать, которая эвакуировалась из Ленинграда, тревоги немного улеглись. Да и кошки не так скребли душу. Конечно, его, как патриота и члена Союза композиторов, часто вызывали в Москву. Он брал в поезд водку и чесночную колбасу, чтобы хватило на всю поездку. «Нет на свете лучше птицы, чем свиная колбаса», как говорят украинцы. Составы застревали на несколько часов, а то и суток; никто не мог угадать, когда движение поездов прервет внезапная переброска войск или нехватка угля.
Ездил он в мягком вагоне, так было спокойнее, потому что плацкартные вагоны напоминали потенциальные тифозные бараки на колесах. Чтобы не заразиться, он носил на шее и на запястьях дольки чеснока. «Запах отпугивает девушек, – объяснял он, – но в военное время приходится с этим мириться».
Как-то раз возвращался он из Москвы вместе с… нет, сейчас уже не вспомнить. Через двое суток пути состав замедлил ход на каком-то пыльном полустанке. Они открыли окно и высунулись. В глаза ударило рассветное солнце, а в уши – разухабистая песня нищего. С ним, кажется, поделились они колбасой. Или водкой? Или мелочью? Почему в голове сохранились полувоспоминания о том длинном перроне, о том нищем – одном из тысяч? Прозвучала ли там какая-то шутка? Но кто именно ее отпустил? И в чем соль? Нет, уже не вспомнить.
Никак не вспомнить и малопристойную вагонную песню нищего. Вместо нее в голову лезет солдатская песня прошлого века. Мелодии он не знает – только слова, врезавшиеся когда-то в память при беглом просмотре переписки Тургенева:
Матушка Россия Не берет насильно, А все добровольно, Наступя на горло.
Тургенев ему не близок: интеллигентности в избытке, а воображения не хватает. То ли дело Пушкин, Чехов, а в особенности Гоголь. Но даже Тургенев, при всех своих недостатках, впитал в себя традиционный русский пессимизм. Более того, понимал, что быть русским – значит быть пессимистом. А еще считал, что русского как ни скобли – все равно окажется русский. Этого так и не смогли понять Карло-Марло и компания. Они хотели быть инженерами человеческих душ, но, что ни говори, русские люди – не токарные болванки. Их не обрабатывать, а отскабливать впору. Скоблить, скоблить, скоблить, чтобы счистить всю эту старославянщину и раскрасить по-новому, ярко, по-советски. Но не тут-то было: только начнешь кистью водить, а краска уже осыпается.
Быть русским человеком – значит быть пессимистом; быть советским человеком – значит быть оптимистом. Поэтому выражение «Советская Россия» внутренне противоречиво. Власть этого никогда не понимала. По ее мнению, достаточно истребить определенное количество граждан, а остальных посадить на диету из пропаганды и террора, чтобы оптимизм возник сам собой. Где логика? И точно так же Власть ему внушала – разными способами и словами, через чинуш от музыки и через газетные передовицы, – что ей требуется «оптимистический Шостакович». Очередное терминологическое противоречие.
Вообще говоря, одной из немногих сфер, где оптимизм мирно соседствует с пессимизмом (и более того, их соседство – залог выживания), остается семья. Вот, например, он любит Ниту (оптимизм), но далеко не уверен, что стал ей хорошим мужем (пессимизм). Его гложет тревога, но понятно же, что тревога делает человека эгоистичным и тяжелым в общении. Нита уходит на работу, но стоит ей приехать в институт, как он начинает изводить ее телефонными звонками и допытываться, когда она будет дома. Понятно, что это кого угодно может вывести из себя, но тревога одерживает над ним верх.