Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я вскакиваю с постели, дергаю шнурок звонка и зову людей… Тех старушек, в которых превратились камеристки прошлых дней. Они вскакивают, и самая старая из них, моя домоправительница, испуганно вбегает, жалуясь на ходу. И все толпятся в дверях, старые, некрасивые, седые, совсем как я. Они глядят на меня с испугом, жалостью и облегчением. Флора… Флора… Куда же она подевалась? Может, тоже блуждает во тьме? Может, тоже высматривает меня, злосчастного беднягу Ломона? Может, я ей наконец-то стал нужен?
* * *
Надо заканчивать повествование. Я решил, что остановлюсь в конце или, вернее, в начале идиллии Флоры и Жильдаса, когда они уехали в Париж, а я остался, как всегда, в дураках и наблюдал за отъездом. Вот тут я и положу перо и спрячу тетрадь, имея в виду, что спрячу насовсем. Но я не смог. Едва только я поставил точку после фразы «Наступила осень, и зима в Ангулеме будет длинной и печальной. И холодной: ведь Флора, конечно, никогда не вернется», как рука сама, вместо того чтобы вывести слово «Конец», поставить дату, подпись и спрятать тетрадь, нырнула влево и написала помимо моей воли: «Прошло два года. Поговорка гласит: «День на день не приходится». Либо я не решил остановиться, либо рука взбунтовалась… Да и к чему лгать себе?.. Все равно! Если для меня это последняя возможность себя обмануть, помучить или доставить себе удовольствие, то без этой тетради мне уже не обойтись. Если я не запишу продолжение своей истории, она меня просто убьет, ибо именно это продолжение стало для меня и отмщением, и погибелью. До сих пор я рассказывал только о счастье Флоры и о своих бедах. Не могу ничего сказать о своем счастье, потому что его просто не было, а вот о бедах Флоры могу. Ее постигли суровые испытания, и, хотя все во мне сокрушается и сострадает, бывают минуты, когда в глубине моей старческой души я испытываю что-то похожее на облегчение. И от этого застарелая гангренозная рана, которую я никогда не смогу назвать ее именем, начинает болеть меньше. Да и у кого достанет низости радоваться несчастьям любимого человека? И все ли способны возвыситься до того, чтобы разделить с другим радость любимого? Да и какая, в сущности, разница: низко или возвышенно, счастье или позор… Все уже кончилось, и кончилось плохо. И вместо того, чтобы умничать в ночной тишине, как какая-нибудь старуха, я уж лучше расскажу по порядку, быстро и точно, что произошло.
* * *
Два года прошли в молчании, но это молчание то и дело нарушали сногсшибательные новости из Парижа о стремительном подъеме Жильдаса по ступеням славы. Точнее всего я могу их передать, цитируя выписки из «Журналь де деба»[8]от 3 января, 11 сентября и 10 ноября 1834 года, и от 30 того же месяца, и от 1 февраля 1835 года. Привожу их в указанной последовательности:
3 января 1834 года
Вчера публика в Лицее устроила овацию драме в стихах месье Жильдаса Коссинада «Шелковая стрела».
11 сентября 1834 года
Сборник стихов месье Жильдаса Коссинада «Аллеи меланхолии» получил сегодня утром Гран-при Французской Академии.
10 ноября 1834 года
Почитатели, среди которых, как и следовало ожидать, находилась графиня де Маржелас, устроили овацию нашему прекрасному молодому поэту, и сам его величество поздравил его во время приема.
30 ноября 1834 года
Милостью его величества месье Жильдас Коссинад получил право называться шевалье де Коссинад.
И наконец, 1 февраля 1835 года
Шевалье Жильдас де Коссинад покинул Париж и отправился на Восток, откуда, как мы надеемся, он привезет один из своих очередных шедевров. Наш славный молодой поэт остановится, несомненно, в своем имении Форшан, но местом его пребывания станет, возможно, замок Маржелас.
Я цитирую эту либеральную, но вполне респектабельную газету, поскольку она единственная, которую можно получить и без стыда распространить в Ангулеме. К тому же это единственная газета, которую я читал. Время от времени до меня, со страниц гораздо менее уважаемых, случайно доходили отголоски известий о связи Флоры и Жильдаса. Их страсть, которую столичные завистники поначалу порицали и всячески высмеивали, по мере того как разрастался успех Жильдаса и на него сыпались титулы, превратилась в почитаемую и нерушимую любовь, чья глубина обескураживала падких на драмы хроникеров и любителей слезных историй вроде легенды о Мэдоке[9].
Мы с д’Орти сидели на террасе нашего любимого кафе «Аквитания» на центральной площади в ожидании обеденного времени, когда можно будет перейти площадь и подняться к префекту и его прелестной Артемизе. Д’Орти, как я уже, кажется, замечал, в разговоре был ужасный зануда, и я под предлогом того, что хочу просмотреть новости биржи, попросил у гарсона «Журналь де деба» и развернул его на краю столика. Стояли первые дни лета, и ласточки летали низко над мостовой: верный признак дождя. Но настроения нам это не испортило. Хотя еще со вчерашнего дня мы собирались на охоту, все же, я полагаю, сейчас немного перебрали хереса. В Ангулеме, если не работаешь с утра до ночи, можно умереть от скуки. Была суббота, оба мы любили утром поспать, праздность привела нас с опозданием в «Аквитанию», и, следовательно, испанское вино попало в наши желудки тоже с опозданием. Я пробежал глазами несколько статей, отметив очередные вести о кровавых столкновениях в Польше. Подобные ужасы без конца творятся в Европе и во всем мире. Но катастрофу, имеющую отношение непосредственно к нам, первым заметил д’Орти.
«Ну-ка, ну-ка!» – воскликнул он с тем гнусавым смешком, которым, как говорят, в двадцать лет приводил в ярость парижских дам, а в тридцать пять раздражал уже мужскую компанию, настолько этот смешок звучал заносчиво и глупо. Есть такие люди, чьи изъяны и серьезные недостатки все сносят с невероятным терпением. Им прощают то, чего никогда не простили бы члену семьи, возлюбленному или приятелю. Я еще не дошел до той колонки журнала, к которой относилось это «ну-ка, ну-ка!». Прошло минут десять, пока я бросил на это место рассеянный взгляд и застыл в замешательстве: «Наш славный молодой поэт собирается остановиться в родных местах, где он, без сомнения, поселится в замке графини де Маржелас». Стакан в моих пальцах начал плавиться и полетел на землю, оставив темное пятно на белых нанкиновых панталонах д’Орти, который вскочил, безбожно бранясь. Злился он очень смешно. Прибежала прислуга, принесли горячей воды, стали сводить пятно, смачивая ткань чудодейственным нашатырным спиртом, в воздухе порхали восклицания и извинения… В общем, вся эта кутерьма помогла мне восстановить присутствие духа и списать смятение на собственную неловкость. Когда мы переходили площадь, ласточки, тоже воспрянув духом, снова с веселыми криками разрезали воздух. Их тени носились по стенам домов и по мостовой. Но мне казалось, что их крики предвещают дурное. Это были крики боли, и не ласточки, а хищные птицы бороздили небо.