Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальке же без труда возносил свою латынь чайкам, а все остальные — Шиллинг, Купка, Эш, Хоттен Зоннтаг — выпрямились, заслушавшись, потом забормотали: «Ну, ты даешь!», «С ума сойти!», и как ни чужды были этим пацанам латынь и церковные песнопения, они попросили Мальке повторить «Stabat Mater».
По-моему, ты не намеревался превращать радиорубку в часовню Девы Марии. Большинство вещей, перекочевавших вниз, не было связано с мадонной. Я никогда не видел твою рубку — мы туда просто не попали, — однако я представляю ее себе уменьшенной копией мансарды на Остерцайле. Не хватало лишь гераней и кактусов, которые твоя тетка, зачастую против твоей воли, ставила на подоконник на многоэтажную подставку; в остальном переезд состоялся вполне успешно.
После книг и кухонных принадлежностей Мальке перевез свои судомодели, выполненные в масштабе 1:1250: авизо «Грилле» и торпедный катер класса «Вольф». Нырять пришлось также нескольким авторучкам, чернилам, линейке, школьному циркулю, коллекции бабочек и чучелу белой совы. Думаю, все эти вещи постепенно портились от сырости. Особенно пострадали от нее бабочки в застекленной коробке из-под сигар, поскольку бабочкам требовался сухой воздух мансарды.
Но именно эта бессмысленность каждодневных переездов, это их осознанно разрушительное воздействие восхищали нас, как и усердие, с которым Мальке возвращал бывшему польскому тральщику предмет за предметом то, что позапрошлым летом с немалым старанием отвинчивал от него — старый добрый Пилсудский, таблички с инструкциями, все это перемещалось вниз, благодаря чему нынешнее лето на посудине, для которой война длилась всего четыре недели, вновь получилось занятным, даже захватывающим, несмотря на назойливое ребячество восьмиклассников.
Например, Мальке развлекал нас музыкой. Тот самый граммофон, который летом сорокового года после наших семи-восьми экспедиций на посудину он, приложив кропотливые усилия, извлек из носового отсека или офицерской кают-компании, починил в своей мансарде и обтянул диск новым фетром, был в качестве одного из последних грузов доставлен вместе с дюжиной пластинок через проход под палубой в радиорубку, причем на протяжении двух дней необходимой для этого работы Мальке не отказывал себе в удовольствии носить на шее заводную ручку граммофона все на том же заветном шнурке.
Граммофону и пластинкам пришлось совершить путешествие через носовой отсек и внутренние переборки к центральному отсеку тральщика, чтобы подняться в радиорубку; перевозка обошлась без повреждений, так что в тот же день, когда Мальке поэтапно закончил ее, он порадовал нас глухими, с легким заеданием, звуками музыки, которая доносилась то из одного места, то немного из другого, но неизменно из недр тральщика. Эти звуки вполне могли ослабить заклепки или обшивку мостика. Не говоря уж о нас, которых аж зазнобило, хотя солнце стояло все еще довольно высоко, пусть и светило на мостик искоса. Разумеется, мы кричали: «Кончай! Нет, продолжай! Поставь следующую!», после чего слушали, например, знаменитую «Ave Maria» — за время ее исполнения как раз успеваешь сжевать жвачку, — способную утихомирить волнение на море; без Девы Марии он обойтись не мог.
А потом арии, увертюры — я уже говорил, что Мальке интересовался серьезной музыкой? — нам выдавалось наверх нечто волнительное из «Тоски», нечто сказочное из Гумпердинка, начальные такты симфонии «татата-та»[21], знакомые нам из радио-концертов по заявкам.
Шиллинг и Купка орали, требуя джаза, но у Мальке таких пластинок не было. Зато он поставил нам Зару Леандер[22], которая произвела ошеломляющий эффект. Ее подводный голос прямо-таки опрокинул нас на железную палубу и бугристый чаячий помет. Не помню, что она пела. Все было одинаково сентиментально. Она исполнила арию из оперы, известную нам по фильму «Родина»: «Ах, тебя я потерял!» Рассказала: «Ветер пропел мне песню!» Возвестила: «Знаю, чудо случится». Она словно играла на всех регистрах большого органа, зачаровывала, затрагивала самые нежные струны сердца, отчего Винтер начал всхлипывать, даже откровенно разревелся, да и остальные усиленно захлопали ресницами.
А тут еще чайки. Они и раньше бесновались, даже безо всякого повода, теперь же, когда на фетровый диск легла Зара Леандер, они окончательно сошли с ума. Их пронзительные, способные резать стекло крики, будто вырвавшись из душ умерших теноров, взлетали высоко над неподражаемо глубоким, как крепостное подземелье, и вызывавшим столько подражаний печальным голосом киноактрисы, которой в те военные годы заслушивались на всех фронтах и в тылу, потому что она была чрезвычайно одарена и легко доводила слушателей до слез.
Мальке много раз устраивал нам подобные концерты, покуда пластинки не были заиграны до конца и граммофон уже вымучивал лишь заикание или шипение. Я до сих пор не получал от музыки большего удовольствия, хотя почти не пропускаю концертов в Шумановском зале[23], а когда у меня появляются деньги, то покупаю долгоиграющие пластинки с репертуаром от Монтеверди до Бартока. Молчаливые, ненасытные сидели мы над граммофоном, который прозвали чревовещателем. Ничего более лестного в головы нам не пришло. Мы восхищались Мальке, но среди плывущей музыки восхищение неожиданно оборачивалось полной противоположностью: он вызывал у нас неприязнь, даже отвращение. Однако тут же, пока в порт заходило низко сидящее грузовое судно, мы начинали испытывать к Мальке нечто вроде умеренного сочувствия. И в то же время опасались, что он слишком помыкает нами. Я стыдился, когда меня встречали на улице вместе с Мальке. И гордился, когда сестра Хоттена Зоннтага или худышка Покрифке видела меня рядом с тобой возле кинотеатра или на Хеересангере. Ты был темой наших пересудов. Мы гадали: «Что он еще предпримет? Спорим, у него опять горло чешется! Что угодно ставлю на кон: он либо повесится, либо выйдет в большие люди или изобретет что-нибудь неслыханное».
А Шиллинг однажды спросил Хоттена Зоннтага: «Вот если бы твоя сестра гуляла с Мальке, в кино ходила и все прочее, что бы ты сделал — только честно?»
Выступление отмеченного высшей наградой капитан-лейтенанта, командира подлодки, в актовом зале нашей реальной гимназии завершило концерты в недрах бывшего польского тральщика «Рыбитва». Если бы не его выступление, граммофонные пластинки еще пошипели бы дня четыре, но он выступил, чем, даже не нанеся визита на нашу посудину, положил конец подводной музыке и придал всем разговорам о Мальке иное, хотя и не совсем уж принципиально новое направление.
Капитан-лейтенант закончил нашу гимназию году в тридцать четвертом. Говорят, до ухода добровольцем на военный флот он немного занимался теологией и германистикой. Пламенный взор, иначе выражение его глаз не охарактеризуешь. Густая, жесткая и, пожалуй, курчавая шевелюра. Голова, похожая на бюсты римлян. Бороду, принятую у подводников, он не носил, зато обращали на себя внимание нависшие брови. Лоб — как у мыслителя или мечтателя, без поперечных морщин, зато от переносицы вертикально поднимались глубокие богоискательские складки. Световые блики на дерзновенном челе. Крупный, острый нос. Открывающийся для нас рот с мягким изгибом губ, рот-говорун. Зал заполнен нами и солнечным светом. Мы примостились в оконных нишах. Кому пришло в голову пригласить на выступление говоруна оба старших класса школы Гудрун? Девочки сидели в первых рядах, им бы уже бюстгальтеры носить, но таковых на девочках не было. Когда педель объявил о назначенном выступлении, Мальке поначалу не хотел идти. Но, почуяв для себя выгоду, я потащил его за рукав. Сидевшего рядом со мной в оконной нише Мальке — за нами и за оконными рамами на школьном дворе замерли каштаны — начал бить озноб, едва говорун открыл рот. Мальке зажал ладони коленями, но озноб не унимался. Наши педагоги и две учительницы из школы Гудрун расселись на расставленных полукругом дубовых стульях, обитых кожей, с высокими спинками. Штудиенрат Мёллер, хлопнув в ладоши, призвал к тишине, чтобы предоставить слово оберштудиенрату Клозе. Позади парных кос или одиночных моцартовских косичек сидели семиклассники с перочинными ножиками; многие девочки перекинули косы вперед. Семиклассникам остались лишь моцартовские косички. На сей раз прозвучала вступительная речь. Клозе говорил о тех, кто сражается на суше, на море и в небе, говорил долго и нудно о себе и студентах, павших под Лангемарком[24], о Вальтере Флексе[25], погибшем на острове Эзель; цитата из Флекса: добродетель мужчины — чистота, сохраненная до зрелых лет. Тут же Фихте[26]и Арндт[27], а еще цитата: «Всей-всей Германии судьба зависит от твоих поступков»[28]. В выпускном классе капитан-лейтенант написал блестящее сочинение то ли об Арндте, то ли о Фихте. «Благодаря духу нашей гимназии один из нас, один из наших рядов… и это обязывает нас…» Стоит ли заметить, что пока Клозе произносил свою вступительную речь, мы, сидевшие в оконных нишах, и девочки-старшеклассницы оживленно обменивались записочками? Разумеется, семиклассники добавляли к ним всякую похабень. Я тоже что-то чиркнул Вере Плётц или Хильдхен Матулл, но не получил ответа ни от той, ни от другой. Мальке продолжал сжимать коленями ладони. Озноб прекратился. Капитан-лейтенант сидел на подиуме, ему было немного тесно между старым штудиенратом Брунисом, который, как обычно, безо всякого стеснения сосал конфету, и нашим учителем латыни, доктором Штахницем. Пока вступительная речь шла к концу, пока туда-сюда передавались записочки, пока семиклассники держали наготове перочинные ножики, а портрет фюрера переглядывался с портретом фон Конради, пока утреннее солнце выбиралось из актового зала, говорун то и дело облизывал мягкий изгиб губ, хмуро разглядывал публику, силясь не пялиться на старшеклассниц. Фуражка капитан-лейтенанта строго лежала на параллельно поставленных коленях. Под фуражкой — перчатки. Парадная форма. Железяка под подбородком контрастировала с неслыханной белизной сорочки. Неожиданный поворот головы к окнам актового зала, колыхнувший орден; Мальке вздрогнул, будто его в чем-то уличили, но это было не так. Командир подлодки взглянул через окно, в нише которого мы сидели, на пыльные неподвижные каштаны: о чем он думает, о чем думает Мальке, о чем думает, произнося свою речь, оберштудиенрат Клозе, о чем думает сосущий конфету штудиенрат Брунис, о чем думает, получив твою записку, Вера Плётц, о чем думает Хильдхен Матулл, о чем думает он-он-он — Мальке или говорун, о чем думал я тогда и думаю сейчас? Ведь любопытно же узнать, что думает командир подводной лодки, когда слушает вступительную речь, а его взгляд скользит по сторонам, не имея перед собой ни перекрестия прицела, ни колеблющегося горизонта, когда гимназист Мальке вздрагивает, будто его в чем-то уличили; но нет, капитан-лейтенант смотрит поверх гимназических голов сквозь двойные стекла на сухую зелень необязательных деревьев на школьном дворе, увлажняя розовым языком губы уже упомянутого рта-говоруна; Клозе же в это время договаривает последнюю фразу, которую ароматное дыхание несет до середины зала: «А теперь здесь, в тылу, мы обратимся в слух, чтобы узнать, как вы, сыновья нашего народа, сражаетесь на фронте, на всех фронтах».