Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего не поделаешь, придется мне с этим примириться, раз господин Жак всецело на стороне основателей «Убежища» — по крайней мере я так полагаю. У меня нет предрассудков, я вижусь с людьми всякого рода, я горжусь своим беспристрастием в политике, я приучаю себя переносить всевозможные разногласия, которых так много в обществе, и ничему не удивляться. И вот я хочу высказать тебе свое мнение, как я высказала бы его какой-нибудь чужой девушке, оказавшейся на твоем месте, причем я не буду придерживаться никакой системы, отброшу все привычки, чтобы стать на твою точку зрения.
И вот, я скажу тебе, что грубый, но здравомыслящий господин Борель, быть может, прав, и надо серьезно задуматься над его словами, рисующими твоего Жака; «Он никогда не пьянеет, сколько бы ни выпил, никогда не теряет хладнокровия». Если бы мне сказали это о господине де Вансе или о маркизе де Нуази, я бы смеялась, как засмеялась ты, когда это сказано было о Жаке; но поскольку речь шла о нем, я не стала бы смеяться. Господин Жак жил среди людей, которые пьют, хмелеют и болтают; какое бы воспитание ему ни довелось получить, он с шестнадцати лет стал солдатом Бонапарта, следовательно, из него должен был получиться человек, равный господину Борелю или бесконечно выше его; берегись, Фернанда, я склонна думать, что он выше, — судя по всему, что ты мне рассказывала о нем. Но что, если мы обе ошибаемся? Что, если он ниже всех этих храбрых солдафонов, которых ты так любишь? Они по крайней мере отличаются откровенностью и честностью. Что, если вся его сдержанность, которую ты считаешь благородством манер, — просто осторожность человека, скрывающего какой-то свой порок? Скажу напрямик, что я опасаюсь. Мне пришло на ум, что господин Жак принадлежит к числу жуиров зрелого возраста, — все они распутники и гордецы. У этих людей все — сплошная тайна, но лучше не пытаться откинуть завесу, скрывающую истину. Больше ничего не решаюсь сказать, и к тому же я, быть может, глубоко ошибаюсь.
X
От Жака — Сильвии
Ну что ж, да — это любовь, это безумие. Называй это как угодно, даже преступлением, если хочешь. Может быть, я в этом раскаюсь, да уж будет поздно: может быть, по моей вине окажутся двое несчастных вместо одного, но я уже не могу рассуждать, я качусь по наклонной плоскости, я скатываюсь в пропасть. Я люблю и любим. Я не способен ни думать, ни чувствовать что-нибудь иное.
Ты не знаешь, что значит для меня — любить. Нет, я тебе этого никогда не говорил, потому что, любя, я испытываю эгоистическую потребность замкнуться в самом себе и скрывать свое счастье, как тайну. Ты единственный в мире человек, которому я мог открыться, но способен я был на это в редкие мгновения. Бывали такие минуты в моей жизни, когда одному только Богу я мог доверить свою скорбь или радость. Сегодня я попытаюсь открыть тебе всю свою душу, чтобы ты могла спуститься на дно пропасти, неведомой мне самому, как ты говоришь. Может быть, ты увидишь, что я не такой уж грозный борец, каким ты меня считаешь; может быть, гордая моя Сильвия, ты будешь меньше меня любить, увидев во мне больше человеческих слабостей, чем ты полагала.
Да почему же считать слабостью самозабвенное влечение сердца? Нет, слабость — это оскудение чувств. Когда человек больше не может любить, он должен плакать над самим собой и краснеть за то, что дал угаснуть священному огню; я же с гордостью чувствую, что огонь этот с каждым днем все сильнее разгорается во мне. Нынче утром я с наслаждением вдыхал первые веяния весны, видел, как начинают распускаться первые цветы. Полуденное солнце уже грело жарко, в аллеях парка Серизи воздух напоен был смутным ароматом фиалок и свежего мха. Синицы щебетали над первыми бутонами и, казалось, просили их поскорее раскрыться. Все говорило мне о любви и надежде; я так живо чувствовал эту благостыню небесную, что готов был броситься на молодую травку и от всего сердца возблагодарить Бога за его щедроты. Клянусь тебе, что даже в первой любви я не изведал такой чистой радости и такого дивного восторга; я весь трепетал, горел как в лихорадке. Нынче мне кажется, что душа моя молода, очистилась от страстей и впервые познает любовь. А ты, мечтательница, видела в воображении, как мой призрак в страхе бродит вокруг тебя. Да ведь никогда я не был так счастлив, никогда так не любил! Не вспоминай, что я то же самое говорил при каждой новой своей влюбленности. Разве это важно? Воображаемое чувство становится чувством подлинным. Впрочем, я готов поверить, что бывают различные ступени в силе последовательных увлечений страстной и такой бесхитростной души, как у меня. Я никогда не старался работой воображения разжечь в себе чувство, которое еще не возникло, или возродить его, когда оно умерло; я никогда не мог любить по сознанию долга или сохранять постоянство по обязанности. Когда я чувствовал, что моя любовь угасла, я это говорил, не испытывая ни стыда, ни укоров совести, и повиновался провидению, которое влекло меня дальше по моему пути. Жизненный опыт состарил меня — я прожил два или три столетия; но, дав мне зрелость, опыт иссушил меня. Я знаю свое будущее, но ни за что на свете холодно и трусливо не пожертвую из-за него настоящим. Как я, человек, привыкший страдать, отступлю перед судьбой, так скупо, отмеряющей нам радости, не попробую вырвать