Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И этот другой — это вы, — догадался я, — вы решили заняться улучшением человечества?
Профессор досадливо поморщился:
— Ну что вы! Какое там улучшение! Да и к чему? Человечество — оно такое какое есть, поскольку так задумала природа. А улучшать… Улучшать можно только себя, и не я придумал, что совершенствование — путь сугубо индивидуальный, и реализуется он через творчество. Тот кто первый изобрел телескоп, усовершенствовал, таким образом, человеческий глаз. Мои гномы — такие же орудия сознания, как телескоп — орудие или, вернее, инструмент для наших глаз. Но в тоже время, это орудие является мыслящим, сознающим себя и окружающий мир. Вы понимаете, в чем разница между моим открытием и всеми предыдущими человеческими открытиями? Я сотворил разум, способный посмотреть на мир другими глазами!
Я возразил, но скорее из чувства противоречия, чем из-за непонимания:
— Да таким творчеством семейные люди занимаются несколько раз в неделю — в зависимости от темперамента…
— Выше замечание безусловно остроумно, но не более того, — сказал он в ответ — да так, что не оставалось никаких сомнений — Франкенберг не считал мое замечание не только остроумным, но и даже просто — умным. Профессор продолжал:
— Простите за трюизм, но дети — они тоже люди, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Нет, я творю нового Адама Кадмона, нового первочеловека, андрогина, объединяющего в себе всю человеческую раздвоенность. Первочеловека, способного к неограниченному познанию, ибо он сможет, по собственному желанию, быть и внутри и одновременно вне всего сущего. Он будет одновременно всем и никем — ведь только так можно и испытать Мир и посмотреть на Мир со стороны. Но сейчас у меня есть только четыре гнома, они — это первые четыре шага к пониманию природы разума, и каждый шаг — совершенней предыдущего. Они — это мой пробный шар, но и он способен пробить брешь в антропоцентристском самомнении и проложить путь для постижения истинного единства природного и разумного. Гномы — знающие существа — освободят дорогу для Великого Нуса, для его следующего шага. И пусть я уже не застану тот момент, когда этот шаг будет сделан — как любой творец, я мечтаю, чтобы мои творения пережили меня…
С того момента как он помянул Адама Кадмона, я перестал его понимать. Слова профессора все больше и больше наполнялись пророческим пафосом, а я сидел и хлопал глазами — вести беседу в подобном ключе я не был готов. Да и когда мне было готовиться, ведь события развивались слишком быстро, и с некоторого момента — независимо от меня. Нить его рассказа окончательно от меня ускользнула. Заполняющие кабинет загадочные безделушки постоянно отвлекали мое внимание. У Шефа, кроме терминала, на столе нет ничего. Правда, его дурацкая медная проволочка отвлекает внимание больше чем, если б на его столе стоял магический кристалл. С другой стороны, я бы сильно удивился, если бы среди обилия таинственных предметов, у Франкенберга не нашлось магического кристалла. И он был — прозрачный икосаэдр на невысокой бронзовой подставке. Я не знаю, насколько он и в самом деле магический, но когда я стал наблюдать, как все вокруг отражается и преломляется в его треугольных гранях, мне показалось, что каждая грань обращается с реальностью по-своему. Легче всего это можно было проследить на примере изображения самого профессора. В то время как одна, ближайшая ко мне, грань была полностью согласна с моими глазами и изображала Франкенберга седым старцем, произносившим речь не мне, но к Вечности, другая, словно насмехаясь и над соседкой, и над хозяином, демонстрировала мне разевающую рот глупую рыбу в шутовском наряде звездочета. На третьей грани профессор вообще молчал и хитро так поглядывал в мою сторону. В какой-то момент мне показалось, что он едва заметно подмигнул…
Не стану спорить, — скорее всего, увидев, что я засмотрелся на кристалл, он и в самом деле замолчал, но вот чтоб подмигивал — не похоже.
— Вас что-то отвлекло? — спросил профессор.
— Да, — признался я, — необычный язычок у вашего колокольчика — длинный, но, кажется, бесполезный…
— Это «Колокольчик с примерзшим языком», — пояснил Франкенберг, — вы когда-нибудь в детстве пробовали во время сильного мороза коснуться языком голого металла?
— Да где сейчас вы найдете голый металл! — воскликнул я и переспросил: — Так он что, примерз к столу?
— Это метафора. У колокольчика вытянулся язык, когда он пытался оторвать его. Язык стал длинным, но бесполезным.
— А змею зачем вы привязали?
— Змею? Ах, да, вы говорите об оркусовском удаве. Он душит жертву завязываясь вокруг нее узлом, но и сам при этом становится беспомощным, поскольку может развязаться лишь когда высосет из жертвы всю кровь и прочие мягкие внутренности… Вот видите, теперь вы и меня отвлекли, — добавил он.
— Предлагаю вернуться к гномам.
— Сейчас я вам кое-что покажу…— сказал он серьезно и как будто на что-то решившись. Затем, обратился к своему компьютеру. Но показать он мне ничего не успел — взвыл сигнал тревоги, и тут же страшный удар сотряс башню. В момент удара Франкенберг стоял, склонившись над экраном, и от сильного сотрясения не смог удержаться на ногах. Он упал навзничь, сильно ударившись головой о твердый, как мрамор, подлокотник своего старинного кресла. Я бросился его поднимать. Одновременно я пытался разглядеть в окно атакующих. Удар импульсного излучателя ни с чем не спутаешь. В окне промелькнула черная точка. Неизвестный флаер находился далеко — вне зоны действия защитного поля, поэтому импульсы были не столь опасны для профессорского убежища. Но они могли разрушить генераторы защитного поля, и тогда, уже с близкого расстояния, нападавшие могли уничтожить нас вместе с башней.
Я разрывался: нужно было помочь профессору, нужно было уносить отсюда ноги, и в то же время, я не мог не взглянуть на экран.
— Уходите, это пришли за мной, а не за вами, — хрипел Франкенберг.
Я усадил его в кресло. Рана на затылке была пустяковой — шишка, только и всего. Но профессор заметно ослаб: его физические силы истощились задолго до моего прихода, а удар о подлокотник кресла был последней каплей… или предпоследней, поскольку Франкенберг еще мог кое-как двигаться и говорить.
Явно или косвенно, я послужил причиной смерти Перка. Если погибнет и Франкенберг, то это будет уже вторая смерть за два дня, и все по моей вине. Да даже и без меня — две смерти за два дня для нашей планеты — это перебор. Не знаю, как там на Земле, но на Фаоне такое редко бывает — я говорю о насильственной смерти. Не удержался, взглянул на экран. С него на меня смотрели ОНИ.
Не знаю, откуда взялась уверенность, что это были именно ОНИ, — наверное, я все еще находился под впечатлением от рассказа Франкенберга. Четыре лица, четыре взрослых человека — при других обстоятельствах я не увидел бы в них ничего особенного, но теперь… Я увеличил изображение. В воздухе повисла голограмма, стала медленно поворачиваться. Под рукою не было ничего, чем бы я мог скопировать, отсканировать или любым другим способом зафиксировать увиденное. Я боялся снова притронуться к компьютеру — было такое чувство, что изображение вот-вот пропадет, исчезнет навсегда, как те локусы, с которых началось расследование. Когда в моем распоряжении есть только простая человеческая память, я запоминаю лица, срисовывая их в нее. То есть, я представляю себе, как я нарисовал бы то или иное лицо, будь я художником. Сразу оговорюсь — рисовать я не умею, ну, то есть абсолютно. Но зато, не раз видел, как это делается. Татьяна неплохо рисует. Тем не менее, она запоминает лица совсем по-другому. Про первого из четверых она бы сказала: «Не идет ему такая прическа, да и цвет волос никуда не годится, надо бы его перекрасить в блондина». Так она бы запомнила его прическу. Или воскликнула бы: «Да он косит!» — так она про Берха однажды сказала, хорошо, он не слышал. Но зато, она запомнила, какие у Берха глаза.