Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каноническая советская модель, согласно которой Маяковский с первого же дня «революции» безоговорочно следовал позиции большевиков, не соответствует истине. С их «культурной программой», изложенной наркомом Луначарским, он разошелся и уехал из столицы в Москву, чтобы «напрямую говорить с народом» на своих поэтических вечерах. Брик пошел еще дальше, опубликовав резкую статью в «Новой жизни»: «Если предоставить <большевикам> свободно хозяйничать в <…> области <культуры>, то получится нечто, ничего общего с культурой не имеющее». В той же статье он призывал защищать культуру от «большевистского вандализма».
Охотно участвуя во всех литературных спорах, Лиля с полным равнодушием относилась к политике в буквальном, практическом ее выражении. Даже в дни исторических перемен, когда политикой был пропитано все вокруг. Нет никаких признаков не только ее прямого участия в каких-либо политических событиях того времени, но даже сколько-нибудь личного, эмоционального отношения к ним. Мысли ее были далеко — не метафорически, а географически: неожиданно открылась перспектива очень заманчивой поездки в Японию. Это было связано с балетным ее увлечением, длившимся уже два года.
Переехав в Петроград, она вдруг решила заниматься танцами — полулюбительски, полупрофессионально. Поступила в школу известной тогда балерины Александры Доринской, которая до войны в составе труппы Русского балета гастролировала за границей вместе с Вацлавом Нижинским. Училась Лиля вполне усердно, делала успехи, даже в новой просторной квартире выделила большую комнату для репетиций и тренировки.
Задумав гастрольную поездку в Японию, Доринская пригласила и Лилю, с которой к тому времени ее связывали уже не только формальные, но и дружеские отношения. Поездка, к сожалению, сорвалась, но — так или иначе — мысль о долгой разлуке с Маяковским, которая, возможно, ей предстояла, Лилю ничуть не тревожила. Он узнал об этом проекте из ее письма, в котором были такие строки: «Мы уезжаем в Японию. («Мы» означало: с Осипом. — А. В.) Привезу тебе оттуда халат». И все… Словно шла речь о загородной прогулке…
В Москву ему она сообщала далеко не о самых важных петроградских новостях, не терзаясь ревностью, с полным равнодушием — внешним, по крайней мере, — относясь к тому, что они не виделись месяцами. Даже на Новый год Маяковский остался в Москве, чтобы участвовать в «елке футуристов» в Политехническом музее и новогодних празднествах в Кафе поэтов. Это решение говорило само за себя. Но ни упреков, ни просто какого-то сожаления о разлуке в письмах Лили того периода найти невозможно. В них вообще нет никаких любовных мотивов, это письма доброго и давнего друга, а не возлюбленной и уж никак — не влюбленной. Знала ли она, по крайней мере тогда, какой роман мучительно и пылко переживал Маяковский, осознав, что взаимность их любви существовала лишь в его «воспаленном мозгу» (из стихотворения «Ко всему», написанного в 1916 году)?
С прежними любовями Маяковского, казалось, было покончено, но одна, после долгого перерыва, все же имела внезапное и бурное продолжение. Еще за четыре года до «радостнейшей даты» Маяковский встретил на похоронах Валентина Серова молодую художницу Евгению Ланг, которой шел тогда двадцать второй год. Уже на следующий день, узнав каким-то образом ее адрес, он стоял под ее окнами с букетом цветов.
Отношения длились довольно долго, не переходя в новое «качество»: в силу и искренность чувств влюбленного поэта Евгения не поверила. Год спустя она вышла замуж — не по любви — и, разведясь через несколько месяцев, возобновила встречи с Маяковским. Тут как раз появилась Эльза, и Евгения снова сбежала, став во втором браке женой довольно известного в Москве адвоката. Но и это был брак без любви, а значит, без будущего.
Весною семнадцатого, на вечере в московском театре «Эрмитаж», где выступали художники и поэты (Маяковский читал там «Войну и мир»), они встретились. И все завертелось снова…
Маяковский переживал глубокий кризис. До Лили он никак достучаться не мог. Ни любовными признаниями, ни письмами, ни стихами, похожими на вопль отчаяния. Спасительный якорек — Эльза — уже ни от чего не спасал: разрыв стал слишком глубоким, в ее жизни появились другие люди, возврат к прошлому ни в каком смысле был невозможен. Роман с Евгенией, безоглядная и преданная любовь которой была для него очевидна, заполнял вакуум и спасал от одиночества.
Возобновился роман не сразу. Все еще прикомандированный к автошколе вольноопределяющийся Маяковский должен был возвратиться в Петроград. Между ним и Женей шла переписка, нам неизвестная. Похоже, о ней не знала и Лиля. Не знала о переписке и, по всей вероятности, даже о самом существовании Евгении Ланг. В разные годы Лиля не раз говорила, что Маяковский никогда не скрывал от нее своих увлечений. Впоследствии, видимо, так и было, но относилось ли это и к Жене? Похоже, что нет: когда очень хотел, Маяковский умел быть скрытным. И Женя была не из тех, кто стремится «работать на публику», афишируя свою близость со знаменитым человеком. Для встречи с Женей, а не для чего-то другого, Маяковский в июне умчался в Москву. Здесь их отношения и перешли, наконец, в «высшую фазу». Они длились восемь месяцев. Многие годы спустя Евгения Ланг призналась: «Это были месяцы счастья».
Они прерывались его пребыванием в Петрограде. Чтобы развязать себе руки для поездок в Москву, он добился у своего военного начальства нового отпуска — теперь уже на целых три месяца. Большевистский переворот и вовсе сделал его свободным. Отъезд на долгое время в Москву, над причиной которого ломали голову его биографы, ища для этого непременно политический, а не какой-то другой подтекст, скорее всего был вызван очень личной, по-человечески вполне понятной причиной: просто Женя, зная о Лиле, ни за что не хотела ехать с ним в Петроград. С ним и к нему…
Альтернатива была такой: разрыв с Женей — или Москва. Измотанный невзаимностью, Маяковский выбрал Москву, то есть попросту Женю, — в надежде найти с ней душевный покой. Для этого он должен был снять с себя те вериги «любовного рабства», на которых «нацарапано имя Лилино», и вновь обрести чувство хозяина положения. Быть уверенным в том, что любим и что эта любовь не подвержена никаким ветрам.