Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Король Прусский Фридрих II разговоров сих не слыхал, иначе бы – как человек по-европейски воспитанный и вежливый – поспешил бы с ними согласиться. Но и не слыша их, он поступал так, как будто был их участником, то есть особого внимания на русскую армию не обращал.
Он считал, что основные события развернутся в Силезии, Богемии, Саксонии. Восточная же Пруссия может особо не опасаться нашествия восточных варваров: как по их слабости, так и благодаря тому, что, выведя лучшие войска на основные театры военных действий, он все же оставил губернатору Пруссии фельдмаршалу Гансу фон Левальду порядка тридцати тысяч во главе с блестящими офицерами – Манштейном, Мантейфелем, Доной, кавалеристами Платтеном, Платтенбергом и Рюшем. Фридрих все рассчитал еще в самом начале войны – в 1756 году.
А теперь шел уже следующий, 1757 год. В июне, согласно планам Конференции, военные действия наконец начались – генерал-аншеф Фермор взял Мемель. Тогда же русская армия начала медленное движение к Кенигсбергу. Одна из ночевок в пути пришлась на местность на западном берегу реки Прегель, невдалеке от забытой Богом и людьми деревушки Гросс-Егерсдорф.
Шел 1746 год. Физик, химик, ритор и многое, многое другое Ломоносов читал свою оду на день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Каждый год этот день отмечался одами и другими поздравлениями словесными – в стихах и прозе. Это – традиция. «Дщери Петровой» Ломоносов польстил еще в момент ее восшествия, напомнив ей о ее родителе и прямо требуя быть продолжательницей дел его державных. Елизавета, вспоминая эти строки, всегда умилялась. Именно благодаря своему поэтическому дару Михайло Ломоносов был поначалу известен верховной власти и даже иногда пользовался ее покровительством.
На следующий год была еще одна ода. Но каждая последующая декларировалась создателем со все меньшим энтузиазмом. Ибо ничего не менялось. Засилье иноземное в делах академических продолжалось, несмотря на нового ее президента – брата Алексея Разумовского – Кирилла. Тот, недавно дебютируя на этом посту, произнес речь вроде бы и дельную – разумеется, не им составленную. Куда ему до таких мыслей в восемнадцать-то лет! Но все равно – значит, советчики хорошие. А говорил Кирилл:
– Господа профессора, как ни прискорбно мне сие констатировать, но вынужден: думаете вы, ученые почтенные, токмо о прибавлении жалованья и получении новых чинов. Под предлогом же несовместимости науки с принуждением – бездельничаете!
Академики заерзали. Год миновал с тех пор, а впору удивляться: как ничего не делали – так и не делают, хотя и есть нововведение. Старая лиса Шумахер, советник академической канцелярии, фактический заправитель дел Академии, умудрявшийся сидеть на своем месте при всех переменах державной власти, усидел и на этот раз и настоял на новом регламенте, коий обязывал членов астрономической и космографической секций расширять границы империи открытием новых стран, физиков – эксплуатировать новые рудники, математиков же – основывать новые мануфактуры. Торжественные заседания Академии с его же легкой руки посвящались рассуждениям на странные темы, такие, как, например, о глазном клавесине аббата Кистель, которого Вольтер и Руссо дружно признавали безумцем.
Ломоносов допытывался:
– Господин Шумахер, как все сие это назвать?
– То есть, господин Ломоносов?
– А то и есть, что тут делом занимаешься, ночей не спишь, а вы…
– Что мы?
– Жалованье да харчи переводите!
– Сии мысли у вас от общей невоспитанности, господин Ломоносов, извольте прекратить!
Разговор этот не забывался. И уже позднее оного жаловался он своему приятелю – одному из немногих в Академии – Степану Петровичу Крашенинникову:
– Конечно, всякая власть – от Бога. Существовать без нее никак нельзя. Но ведь она же не просто так дана нам! Иначе сказать: сие есть необходимое зло, признание которого и падение ей же дает возможность заниматься настоящим делом…
– А в чем же оно?
– Будто и сам не знаешь… Множество проявлений его суммировать можно кратко – служение Отчизне. Или не во имя этого ты по Камчатке на карачках ползал?
– Ну, ладно, ладно, не гневись попусту-то. Побереги гнев свой для других.
– Что ж, продолжу. Когда сие зло упорядочено и, стало быть, терпимо, с властью мирятся. Когда же оно чрезмерно, когда забывают стоящие над тобой, для чего они в общем-то назначены, и рвут все токмо под себя – тогда нельзя молчать и бездействовать.
– Да немцы сии все Академию обсели. Как мухи мед, право слово.
– Не в этом суть. Человека оценивать следует по служению делу его. И Рихман мне дороже любого русака – ленивого да бездельного. Он науке, сей немец, служит, а, стало быть – России. А среди русских есть такие, что жизнь свою мыслят – как бы век на печи пролежать, да за старину рассуждать!
– Таких во всяком народе хватает.
– А я ничего и не говорю. Вестимо – в любой семье не без урода.
– Вот-вот, Михайло Васильевич, а насчет дельных немцев я так тебе скажу: их у нас по пальцам пересчитать можно, большая же часть урвать поболее и побыстрее к нам слетелись.
– Это – иное. Таковых трутней гнать поганой метлой, потому – и своих с избытком хватает.
– Ох, с избытком. Один Теплов Григорий Николаевич чего стоит!
– Ну, ты его не трогай. Наш, русский он.
– Смотря что под сим понимать. Русские испокон веку трудниками были – иначе бы не выжить. А он все норовит палки в колеса вставлять, чтоб его неспособность научная да леность мысли не вопияли. Он у нас политик! Когда тут о деле думать!
– Быть сего не может!
– Может. Ты хоть на каком-никаком, а верху в наших чинах академических, а мне-то снизу лучше видно. Он себя еще покажет!
И действительно: Теплов со своего назначения в 1746 году асессором Академической канцелярии вместе с Шумахером, а затем с его зятем и преемником Таубертом немало сделали, дабы «приращения наук в России» было как можно меньше.
Ломоносов долго не желал смириться с сей мыслью: Теплов, природный русак и бывший наставник Кирилла Разумовского, понемногу становился ключевой фигурой в Академии, от помощи или противодействия которой зависело много. И Теплов оказывал. Противодействие. Противодействие всему: исследованиям в естественных и иных науках, созданию преемственной школы русской науки – гимназии и университету.
Ученый все же не терял надежду найти общий язык с дельцом – писал письма, вел разговоры, взывая к тщеславию, чести, долгу. Одно из общений расставило, наконец, все знаки препинания – от запятых и многоточий до восклицательных знаков. Начали вроде бы о нейтральном, понемногу разговор оживлялся – начали вспоминать старину, дела и события минувшие, и тут Ломоносов возьми и спроси: