Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый вопрос, который задает мне Дину, это, разумеется: «Ты как, остаешься?» «Разумеется, — отвечаю я. — А ты?» У Дину много сомнений, ему надо принять в расчет гораздо больше всякого-разного, чем мне (в Румынии у него маленькие дети). «Не знаю, — говорит он. — Погляжу…» Мы расстаемся с нелегким сердцем. Дину садится в метро, ему — на Gare de Lyon, откуда идут поезда в Португалию. Мне предстоит встреча с Мирчей Сэндулеску, фотографом-художником, с которым я не знаком, но который вроде бы приютит меня в Париже по бухарестской рекомендации.
Первые мои дни в Париже хоть кого вогнали бы в транс. Все идет как по маслу. Звоню романисту Николае Бребану, и мы встречаемся в кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Долго беседуем о Франции, о здешних румынах, и как они разделились на лагери (политические беженцы первой волны; те, кто живет здесь не на статусе политического беженца и может ездить в Румынию; подозреваемые в шпионаже на секуритате и т. д.).
На другой день с утра иду посмотреть, как выглядит Монпарнас и, главное, его знаменитые кафе «Ротонда», «Купель», «Два маго», то есть места, где обретались Сартр, Симона де Бовуар, Модильяни… Но мне не удается выпить кофе ни в одном из них, потому что я случайно (снова случайность!) встречаю на улице Джету Димисяну, редактора из «Картя Ромыняскэ». Останавливаюсь и без всяких экивоков рапортую: «Я — Матей Вишнек, узнаете?» Мы обнимаемся. У Джеты Димисяну энергия бьет через край и сердце большое, как весь Монпарнас. Она с ходу приглашает меня на кофе и забрасывает вопросами: «Как жизнь? Ты надолго? Где остановился?» Я сразу же признаюсь ей, что хочу остаться. Я еще толком не знаю, что для этого надо, не знаю, к кому надо обращаться, но остаюсь. Может, я уеду отсюда в Америку: как это ни парадоксально, но по-английски я говорю лучше, чем по-французски… Так или иначе, обратно я не вернусь.
Джета Димисяну ведет меня к Мари-Франс Ионеско. Оттуда — на «Свободную Европу» к Монике Ловинеску. За три дня благодаря Джете я вступаю в контакт со значительной частью румынской диаспоры: Вирджил Иерунка, Санда Столожан, Паул Гома, Иоанна Андрееску, художник Кристиан Параскив… Но еще удивительнее то, что в Париже полно свежеприбывших румынских писателей. Мы видимся с Константином Абалуцэ, с Дамианом Некула… Говорят, что и Адина Кенереш тоже в Париже. То-то я так легко получил визу: Американский Конгресс снова рассматривает вопрос — давать или не давать Румынии режим наибольшего благоприятствования (что означает для Румынии право экспортировать в Америку определенные товары), так что система вдруг выпустила небольшой взвод писателей и художников, для того, вероятно, чтобы продемонстрировать «святость» принципа свободы передвижения в стране Чаушеску. Мне просто повезло: я подал документы на туристическую визу в подходящий момент.
Моника Ловинеску и Вирджил Иерунка пишут мне рекомендацию для Бюро помощи беженцам и апатридам. Я читаю его с неподдельным волнением. «Матей Вишнек не писал ни литературу по заказу, ни патриотических стихов, а его пьесы подвергались в Румынии цензуре». Получаю политическое убежище через шесть недель, как и titre de voyage, с которым могу путешествовать по всем странам мира (за исключением Румынии, само собой) под эгидой французского государства. Но у меня, как почти у всех румын, вырвавшихся, после ряда перипетий, на Запад, начинаются первые типичные для эмигранта кошмары: мне снится, что я, как дурак, решил съездить в Румынию по пустячному поводу (за какой-то забытой книгой, например) и больше не могу выехать обратно. Этот кошмар в разных вариантах повторялся потом несколько лет, даже и после падения коммунизма, даже и после того как я снова начал регулярно ездить в Румынию. Так что этот кошмар мне ведом, и я знаю, что он был у всех, кто пережил, как и я, треволнения отъезда. Бедное подсознание сглотнуло стресс, и кто бы мог подумать, что у стресса такие крепкие и сильные корни.
Прямота обычного дневника никому не нужна, таково было мнение мсье Камбреленга. Чтобы вызвать интерес, дневник должен врать. Чтобы вызвать интерес, дневник надо писать с какой-нибудь этакой, вывернутой точки зрения. Мсье Камбреленг так и просил нас — время от времени приносить ему наброски дневников со сдвигом. Сочините дневник с точки зрения кошки, говорил он нам. А ну, посмотрим, кто способен увидеть мир глазами кошки. Сочините дневник литературных фантазмов, опишите свои литературные фантазмы, как если бы вы описывали свои эротические грезы… Или сочините дневник мегаломана, дневник мегаломана, который знает, что у него мания величия, который начинает скромно и просто и перепадает в нечто зловещее и неудобоваримое.
Так что все было приемлемо для мсье Камбреленга, за исключением прямоты, потому что прямота, говорил он, только погружает людей в монотонность перечисления пресных фактов. Конечно, если ты глава государства или генерал армии во время войны, тогда пресные факты имеют некоторую ценность, ценность документа… Но во всех других случаях дневник есть самоубийственная литания, форма нарциссизма, не интересная для других, и у нее может быть один-единственный читатель, и этот читатель — сам автор соответствующего дневника, и никто иной.
Время от времени мсье Камбреленг собирал нас в салоне на втором этаже кафе и заставлял читать дневники друг друга. Уже набралось пять-шесть человек, которые слепо слушались мсье Камбреленга: я, старик с бабочкой, дама в необъятной желтой шляпе, некто Франсуа Конт, которому негде было жить и он ночевал в том же салоне на втором этаже, слепой господин по имени Лажурнад (в дневное время — гид по катакомбам Парижа)… Думаю, мы образовывали только одну из групп, а у мсье Камбреленга были и другие. Так или иначе, мсье Камбреленг стал собирать нас на сходки под названием «Реабилитация веры в себя». Он считал, что у нас у всех есть нечто общее, один и тот же тип меланхолии. «Если будете соблюдать дисциплину, — говорил он нам, — еще года три-четыре, и вы прогремите». Все, что нам надо было делать, — это писать, писать, не переставая, по сценарию, который предлагал (чтобы не сказать навязывал) он. Так, он заставлял нас начинать какую-нибудь историю, но обрывать ее на полуслове, и чтобы вторую часть дописывал кто-то другой. Да, да, говорил он, вам пойдет на пользу горечь от того, что ваши рассказы по кускам попадут в чужие руки и что завершите их не вы. Учите этот урок смирения, потому что рассказы — тоже живые, они принадлежат всему миру, у рассказа, если по-хорошему, не должно быть автора. В тот день, когда книги начнут выходить без имени автора, человечество сделает огромный шаг вперед, тварь человеческая научится обуздывать свою гордыню.
Через некоторое время наша группа получила имя, мсье Камбреленг обозначил нас как «Группа № 5 без родного языка». Он считал нас пораженными одной и той же болезнью, которую спровоцировал сходный опыт. Мы все начинали с юношеских стихов, все происходили из Восточной или Южной Европы, все прибыли на Запад слишком поздно, чтобы глубоко выучить чужой язык, всех нас напечатали в Париже до падения коммунизма, поскольку мы привезли на Запад устрашающие свидетельства о «соцлагере», и нас всех предали забвению, как только развернулась мондиализация.
— Не нужно строить себе иллюзий, — повторял нам мсье Камбреленг. — Вы, скажем прямо, авторы одноразового использования. Вы принадлежите к новой категории товаров, придуманной обществом потребления: к категории одноразовых. Как существуют фотоаппараты, которые рассчитаны на 24 или 32 фотографии, в зависимости от длины пленки (потом пленку отдают в проявку, а аппарат выбрасывают), так существуют сегодня и писатели, которые общество выбрасывает после того, как вынет из них одну-единственную книгу. Так что вы, считайте, в этом списке товаров. Список открывается пластмассовым станком для бритья, продолжается бумажными платочками, которые выбрасывают, разок вытерев сопли, и завершается резиновыми перчатками, которые надевают на бензоколонке, чтобы подкачать колеса и заправиться… В списке фигурируют сотни таких предметов, он уже сейчас очень длинный, список, и каждый день пополняется новыми пунктами, а среди последних — писатель на один раз. L’ecrivain jetable. Таков ваш социальный, экзистенциальный и профессиональный статус. То, что вы сейчас стянуты вокруг меня, что вы — под моим присмотром, в терапевтических, по сути, условиях, это следствие моего решения вытащить вас из мусорного бака. Да, назовем вещи своими именами, такова реальность, не имеет смысла прятать голову в песок. Я вытащил вас из мусорного бака с парижской улицы, чтобы спасти.