Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выскочил из кофейни. Запыхавшись, влетел к начальнику Айн-Пе.
— Говорят, Тевфика и Сулеймана утопят в море.
— От кого вы это слышали?
— В кофейне говорили.
— Кто?
— Не знаю.
— Не волнуйтесь, мой юный бей, все ваши друзья вернутся в Стамбул целыми и невредимыми.
Он сказал мне это таким скучающим, таким бесцветным голосом, что я даже не обиделся на то, что он назвал меня «юным беем», и поверил его словам.
Так на самом деле и произошло. Тевфик с Сулейманом, целые и невредимые, вернулись в Стамбул.
Один из них продолжал обманывать своих кредиторов, а второй написал новое стихотворение для падишаха. После того как объявили Республику, они работали в одной газете, которую издавало Министерство внутренних дел. А сейчас оба депутаты Великого национального собрания Турции.
* * *
Ахмед вытащил из-под подушки коробок спичек вместе с пачкой сигарет. Закурил сигарету. Измаил тихонько похрапывает.
С помощью хозяина гостиницы я нанял погонщика с ишаком и на следующий день на рассвете отправился в путь из Инеболу. Мне сказали, что по мере подъема в горы воздух похолодает. Пальто у меня легкое. Мне посоветовали грудь, спину и ноги в ботинках обернуть газетами. Так я и сделал. А еще купил себе огромную папаху серого цвета, каракулевую папаху. Ишаку было бы тяжело тащить и меня, и мой чемодан. К тому же сидеть верхом на ишаке — ниже моего достоинства.
Где-то через три четверти часа Инеболу остался позади. Но с горы, на которую мы поднимаемся, слева у ее подножия я вижу и городок, и Черное море, справа я вижу равнину, а перед собой — заснеженные вершины; на Черном море — летнее солнце, на равнине — весна, в горах — зима. Я остановился:
— Вот она, родина! Вот моя родина! Вот она, милая моя Анатолия!
Поймал себя на том, что ору, а правую руку вытянул вперед.
Погонщик растерянно смотрит на меня. Я взял себя в руки. Смущенно улыбнулся. Однако чувство неловкости быстро прошло. Так же громко, но на этот раз не протягивая вперед руку, я крикнул погонщику:
— Такой красоты нет даже в Швейцарии!
Хотя саму Швейцарию я видел только на маленьких цветных фотографиях, которые вкладывали в коробки шоколадных конфет «Тоблерон».
Погонщик не ответил.
— Но же, чертова скотина! — сказал он своему ишаку; мы зашагали дальше.
То и дело, глядя на окружающие меня справа и слева виды, думаю: «Есть ли в мире человек счастливее меня?» — но вслух уже своих мыслей не повторяю. Почему-то я все-таки стесняюсь погонщика.
Мы прошли довольно много. Инеболу и Черное море исчезли из виду. На одном повороте мы встретили восемь или девять человек, остановившихся на привал. Все молодые. Все из Стамбула, это ясно по их виду. У каждого на спине какой-то узел или сумка. Курят. Мы познакомились. Все они — офицеры запаса. Кто-то воевал на Дарданеллах, кто-то — в Палестине, кто-то — в Галиции. После поражения в войне они вернулись в Стамбул. Один даже вернулся из плена, из Индии. Почти все до армии были учителями. В Инеболу они прибыли неделю назад. Они направляются в Анкару, а оттуда на фронт.
— Сколько вам лет? — спросили они меня.
— Восемнадцать исполнилось, — ответил я.
— Скоро увидимся на фронте, — сказали они.
Путь мы продолжили вместе. Один из них, тот, что вернулся из плена, выглядел больным, и на спину нашего ишака нагрузили и его торбу.
Когда уже темнело, под вечер, добрались мы до постоялого двора в Эджевите, стоявшего в горах Ылгаз, среди огромных дубов и грабов. В Инеболу говорили, что у хозяина этого постоялого двора сливочное масло и мед славятся на всю округу. Едва мы уселись на скамью, как я заказал меда и масла и себе, и своему погонщику. Лепешки были горячими. Масло немедленно тает в них, смешиваясь с медом. Никогда в жизни я не ел ничего вкуснее. Допивая айран, я заметил, что попутчики мои пристроились за другим концом стола и едят только хлеб с сыром из своих мешков.
— Почему вы не пробуете ни мед, ни масло? — спросил я.
Они не ответили. Я предложил им масло, которое лежало передо мной на виноградных листьях, и мед в деревянном кувшине. Ни один из них не взял. Не успев решить, стоит ли говорить о том, что мне подумалось, я спросил:
— Разве вам не выдали подорожные?
— Выдали.
— По сколько?
— По десять лир…
Сначала я растерялся, затем мне стало стыдно, потом я пришел в ярость:
— Мне выдали сто лир! Вы идете на фронт, а я буду рисовать. Но мой двоюродный брат — депутат в Анкаре. Поэтому мне выдали сто лир. Позор! Черт побери! Если вы хоть сколько-нибудь желаете мне добра, давайте проедим эти деньги вместе.
Пока продолжались взаимные отказы и извинения, попытки пристыдить и отговорить друг друга, хозяин принес нам масла, меда, лепешек и айран. А мне все это время было невыносимо стыдно. Я был похож на транжиру-богатея, задающего банкет бедноте.
* * *
Черт побери! Думал ли я обо всем этом тогда? Или думаю только сейчас?
Ахмед сидит в темноте на койке, обхватив руками колени. Гул водокачки напоминает о родине или зовет куда-то, манит куда-то без устали. Куда-то в дальние дали. В какую гавань держит путь стомачтовый тот корабль?
Когда мы добрались до Кастамону, мой погонщик спросил:
— К бабам пойдешь, эфенди? Здешние бабы страсть как хороши.
Я задумался. К бабам мне хотелось. Мне хотелось любви с какой-нибудь анатолийской женщиной, пусть даже это будет шлюха. Но тут я вспомнил о том, что Кастамону славится и сифилисом. И мне стало страшно, будто я уже подцепил его.
— Мне не хочется, — ответил я. — А ты пойдешь?
— Сейчас нет, но на обратном пути, даст Аллах, авось зайду.
* * *
В Кастамону я увидел, что такое «Суд независимости».
«Интересно, сколько дадут нашим?»
— Не повесят же их, братец! — сказал Измаил.
«Повесить-то не повесят, но что присудят? Может, и повесят. Не помню, кто там был прокурором “Суда независимости” Кастамону»? Нынешний прокурор?»
На моих глазах в Кастамону «Суд независимости» приговорил одного человека к пятнадцати годам тюрьмы. По его одежде непонятно было, горожанин он или крестьянин. Гнал самогон. А в Анатолии сухой закон.
На следующий вечер после моего прибытия в Анкару двоюродный брат давал прием своим товарищам-депутатам. Когда на стол поставили бутылки с ракы, я ненароком спросил (не специально, не назло, а просто так вырвалось):
— Разве ракы не запрещена? В Кастамону одному пятнадцать лет дали за то, что варил самогон.
Брат усмехнулся: